Евгения Померанцева
91 год
Дочь ротмистра Изюмского гусарского полка Евгения фон Розеншильд-Паулин родилась в турецком Галлиполи, в лагере отступающей врангелевской армии. Затем ее семья перебралась через Сербию во Францию, а сейчас 91-летняя графиня живет в Бостоне
16 августа 1921 года Родилась в Галлиполи, Турция
1923 год Перебирается с родителями в Сербию (Дубровник)
1923 год В Сербии родился брат Николай
1924 год Вместе с семьей переезжает на юг Франции, в город Тарб (деп. Верхние Пиренеи). Училась в школе в Тарбе, затем в Париже, в Сорбонне
1944–1948 годы Работала в Центре помощи русским эмигрантам
1961 год Уехала в Бостон, там с мужем — инженером-биомедиком, физиком-оптиком Олегом Борисовичем Померанцевым — организовывала у себя на дому семинары и кружок с участием отца Александра Шмемана
«Моя жизнь состоит из пяти действий и восьми снов — почти как в булгаковском «Беге». Про сны, пожалуй, не буду. Действие первое: рождение в Турции, в Галлиполи, откуда тысячи русских людей начали свое изгнание. Действие второе: отъезд в Дубровник, где родился мой брат Ника. Действие третье: переезд на юг Франции, где прошло то детство, которое помню. Действие четвертое: Париж. Обучение в Сорбонне, рождение детей. И наконец, действие пятое: встреча с моим вторым мужем, Олегом Борисовичем Померанцевым, и отъезд в Бостон.
Жизнь эта началась во времена Гражданской войны, во время войны в России, которая напрямую мало меня затронула, но отчаянно повлияла на судьбу моих родителей и, стало быть, на мою тоже. Отец, Константин Николаевич фон Розеншильд-Паулин, родился осенью 1894 года в Сызрани. Он происходил из крепкого дворянского рода датского происхождения. Со стороны мамы, Татьяны Петровны, урожденной Папенгут, можно разложить целый пасьянс всяких приметных фамилий: Голицыны, Ушаковы, Каховские. Мой дед Николай Константинович служил камер-пажом при адмирале великом князе Алексее Александровиче. Государыня императрица, будучи датских кровей, находила особую приятность в общении с ним, памятуя и его датское происхождение. Моего отца Константина Николаевича в семье называли Котей, даже младшие говорили: «дядя Котя». Котик поступил в Екатерининский кадетский корпус в Москве. Затем был переведен в Николаевское кавалерийское училище в Петербурге, из которого был выпущен прапорщиком в 11-й гусарский Изюмский полк. Зиму 1917-го встретил в чине поручика. Через год женился на маме, дочери вице-губернатора Самарканда.
Мамин отец, действительный статский советник Петр Оскарович Папенгут, в 1905 году был переведен по службе в Среднюю Азию и потом назначен старшим чиновником для особых поручений при туркестанских генерал-губернаторах. Русский Самарканд, где жила семья мамы, отделялся от местных старых районов бульваром имени Абрамова, разделенным на три аллеи. В рождественские вечера по всему городу устраивались костюмированные балы-маскарады с раздачей призов за лучший костюм. Перед церковью Святого Георгия проводили парады, а по праздникам и вечерами прогуливались вдоль дамбы, где был «парк-озеро» (его так и называли между собой). Самарканд не был большим городом, но в нем было с дюжину, если не больше, библиотек. Даже в каждом казачьем полку и в каждом батальоне была своя библиотека. С подачи графа Ростовцева открылись впервые в городе книжные магазины. Даже не одобряемую цензурой книгу Чарлза Дарвина «Путешествие на корабле Бигль» самым неожиданным для столичного жителя образом можно было там приобрести. И Общество велосипедистов имелось в наличии.
Более четырех лет отец сражался при Деникине, потом при Врангеле. Мне кажется, эти четыре года были для него самыми главными годами жизни. Уже позднее, вдали от России, отец всегда так обустраивал свою комнату, чтобы взгляд непременно сталкивался либо с портретом однополчанина, либо, скользя по начищенному лезвию его боевой шашки, упирался в фотографию какого-нибудь из его предков в военном мундире. Осенью 1920 года, после нескольких лет изнурительной военной жизни, после потери родных и близких, после расставания с родиной, изюмцы отплыли к Константинополю. Их разместили большим лагерем в девственно чистом поле в 10 километрах от городка Галлиполи на берегу Дарданелльского пролива. Город, разрушенный землетрясением и войной, был не сильно лучшим пристанищем. Постоянно проводили учения, устраивали показательные парады, старались держать армию в боевой готовности. Надеялись, наверное, на реванш. Было страшно голодно, но от местного турецкого населения не поступило ни одной жалобы о пропаже домашней птицы. Летом 1921 года изюмцам было предложено либо отплыть в Советскую Россию, либо перебраться в Сербию: король сербов, хорватов и словенцев был согласен принять ограниченный контингент русской армии на пограничную службу. Мы с родителями перебрались в Дубровник, и там родился мой брат. Изюмский полк перестал существовать в первой половине двадцатых годов.
В Сербии больше делать было нечего. Нужно было искать страну для жизни, место для нового дома. Поскольку все в семье прекрасно говорили по-французски, было решено перебираться во Францию. Город Тарб на реке Адур, у подножия Пиренеев, был выбран неслучайно: в этих местах с давних пор находились кавалерийские казармы, был конный завод, проходили известные по всей стране скачки. Отца сильно привлекала идея быть поближе к лошадям. Страсть к конным прогулкам была его второй натурой, если так можно сказать, после первой — военного дела. В Тарбе у меня до сих пор есть дом, и дважды в год я стараюсь туда ездить. Тогда наша семья переехала не в сам город, а в его окрестности, и поселили нас не в доме, а в очень холодном вагончике. Особенно тяжело было зимой. Папу взяли на работу, чинить вагоны, и один из них был предоставлен в наше распоряжение. Бедная моя мама, дочь вице-губернатора Самарканда, занималась курами и огородом, продавая на рынке нашу скромную продукцию. Она была невозможно красивая, моя мама. Стройная, веселая, в кармане у нее всегда была коробочка с сигаретками. Она красиво курила. Покурит, как покупателя увидит, спрячет ее в карман и громко, зычно начинает нахваливать товар. Француженки — фермерши, крестьянки — с подозрением относились к ней, говорили между собой: «Она большая оригиналка, эта русская!», недоверчиво покачивая головами. Действительно: говорит на чистом французском, тоненькая, с хорошими городскими манерами, а торгует на каком-то провинциальном рынке яйцами и гусями. Сколько помню своих родителей, никто из них никогда не отказывался ни от какой работы. Таскать мешки с углем? Пожалуйста! Рубить дрова, чинить вагоны? Пожалуйста! Работать кухаркой, прачкой, разводить кур, заниматься русским языком с учениками, вышивать, строгать? Никаких вопросов. Только у себя дома, каким бы он скудным ни был, родители снова становились представителями хорошо образованного русского дворянства. В доме всегда было много книг, краски и кисточки, музыкальный инструмент. В этой деревушке в нескольких километрах от Тарба я прожила до шестнадцати лет. Естественно, в школе русскому мы никогда не обучались, хотя в семье царил культ русского языка. Семья наша придерживалась православных религиозных традиций, отмечались все церковные праздники. Особенно трепетное отношение у нас было к празднику Рождества Христова и Пасхе.
Единственная на всю округу православная церковь была несколько далековато, в 50 километрах. Папа сажал в крытый зеленый грузовичок всех, кто мог и не мог в него поместиться, брали с собой аккордеон и всю долгую дорогу к церкви пели песни. Насколько глубоко каноны, традиции, сам дух праздника Пасхи проник в наши сердца, показывает один забавный случай. Однажды мама застала меня в саду за весьма странным занятием. Я, девятилетняя, красная, усталая, даже изможденная, носилась по птичьему двору, отлавливая кур, индюшек и гусей, что было совсем непросто. В ужасе мама спросила меня: что я делаю? Я с трудом остановилась и, запыхиваясь, воскликнула: «Как это что? Завтра же Пасха, положено совершать обряд омовения ног в память о том, что Иисус Христос на Тайной вечере умыл ноги ученикам своим в знак смирения. Вот и я отлавливаю птиц, чтобы успеть им до завтра лапки обмыть». Я сорвалась с места и поволокла какую-то испуганную птицу к помпе, чтоб ухитриться под мощной струей обмыть несчастной лапки.
Самыми моими близкими подругами были Генриетта Формаж и Алиса Меньон — девочки, которые пасли коров неподалеку от нашего домика. Они остались моими самыми верными подругами до сих пор, хотя вряд ли читали Шекспира или Бодлера.
Со временем дома появился автомобиль — старый, громыхающий. Отец сразу научил нас с братом управлять им. Он сказал: «Мне все равно, с каких лет разрешается детям садиться за руль. А если кому-нибудь в нашей глухомани станет плохо, если возникнет срочная необходимость ехать в больницу, в город, а, кроме детей, никто не сможет это сделать? Даже дети должны уметь в наших условиях управлять машиной». С тех пор я с трудом выдерживаю и день без того, чтобы не прокатиться хоть куда-нибудь: люблю движение.
В самом Тарбе жили несколько дружественных нам русских семей. И потом по настоянию мамы мы все же перебрались в Тарб, и отец остался без своих скакунов. Я часто задавала себе вопрос, сложно ли было им, дворянам, вдруг, в одночасье превратиться в сельских пейзан? Отец выглядел довольно гармонично в этой непростой для него ситуации. Когда он принимал дома гостей своего круга, он был радушным светским хозяином. На рынке от него можно было услышать крепкое, бранное слово, дома под страхом наказания запрещалось не только ругаться, но и читать двусмысленные стихи современных поэтов. Так, однажды один из милейших гостей нашего дома прочел строчки из «Раба» Брюсова:
Я был свидетель чар ночных,
Всего, что тайно кроет ложе,
Их содроганий, стонов их.
Возмущению папы не было границ: как возможно при семнадцатилетней девушке читать такие стихи? Отец хорошо знал русскую поэзию, но вкус его был ограничен общепринятыми формами русской классической традиции. Из новых признавал только Блока и Ахматову. С пренебрежением относился к московскому акценту и очень ценил петербургский стиль речи.
В Тарбе отца принимали за своего. Он был по-европейски дотошен в смысле порядка: было написано не одно письмо о состоянии того или иного участка тротуара, той или иной улицы. Какие-то наиболее ценные вещи из своего прошлого — гусарскую форму с простреленной со спины шинелью, например — он подарил гусарскому музею, единственному во Франции. Он часто сидел за рабочим столом и писал воспоминания. Вечерами со своим большим псом Бураном он прогуливался по округе, останавливаясь почти у каждого палисадника.
Маме было сложнее, хотя она прекрасно рисовала, могла столярничать, безделушки из дерева вырезать, отменно справлялась с иголкой и ниткой. В те холодные дни нашего первого года во Франции сшила нам, детям, два отличных пальто из белогвардейской шинели отца — такого грустного солдатского цвета. Пожалуй, для мамы отъезд из России был настоящей депортацией. Она была слишком молода для того, чтобы от всей души радоваться пребыванию среди «этих дам в зеленых чепчиках». Сама она ходила почти всегда в черном, ведь за черным не так заметна была убогость ее новых нарядов.
Наш дом стоял посреди большого поля, там повсюду были площадки для конных пробегов, вольтижировки, джигитовки. Около дома росли красивые раскидистые деревья, например ливанский кедр. А вот электричества не было. Уроки делали под керосиновой лампой, которую отец сам соорудил по образцу той, которая была у него в России. Можно наверняка заключить, что детство у нас было основательное, хотя никакого особого шика ни в столе, ни в сервировке его не было. Один раз в неделю мама приносила с базара голову теленка, из которой она пыталась выжать максимум вкуса. Кур мы не ели, это было для нас слишком большим роскошеством. Но зато свежие яйца были каждый день к нашим услугам. Да и овощи были из собственного сада. По настоянию мамы в хозяйстве завели двух козочек: Биккету и Бланкету. Они давали нам молоко и сыр, умело изготовляемый из этого молока мамой.
Рядом протекала речка Эше, там мы ловили пескарей и там позволялось плавать. В тех краях была моя первая любовь, она мне улыбалась в лице местного пастушка. Мы с братом излазили все близлежащие окрестности, все соседние холмы. Орейан с его церковью, Лафитоль, Сомбрюн. Мы носились на наших велосипедах по узким лесным дорожкам и возвращались с корзинками, полными грибов. Когда нам исполнилось десять и двенадцать лет, папа смог наконец-то осуществить свою давнюю дворянскую мечту: научить нас хорошо ездить на лошадях. За полчаса до начала школы он давал нам мастер-класс верховой езды. Полусонная, я с явным неудовольствием выполняла все упражнения. И еще домашние и прежде всего церковные праздники — с ночным бдением, со свечами в темноте, с мерцающими поверхностями икон и окладов, со сказочными одеяниями священников, с куличами, с пасхой, с крашеными яичками, с едким и терпким запахом лилий. До сих пор запах духов с экстрактом цветка лилии вызывает во мне воспоминания о детстве.
Гражданская война, 1920 год: исход Врангеля из Крыма. Репродукция Александра Неменова с выставки «Российская эмиграция. Истоки»
Дом, конечно, изысканным не был. Внизу кухня и наверху одна комната на нас четверых. Но мама старалась все устроить так, чтобы ничего не напоминало о нашем незавидном положении. Она часто переставляла мебель, и жилище никогда не казалось скучным. Однажды она подарила мне удивительное платье — красное с огромными белыми цветами. Я тут же удрала в нем из дома, очень хотелось произвести своей обновкой впечатление. Но на кого я могла произвести его? На индифферентных коров в полях или на старых фермерш, копающихся в своих садиках?
Новый год — это тоже было вполне себе чудо. Весь год мы с братом собирали фантики от конфет, обертки от шоколадок только с одной целью — для изготовления новогодней гирлянды. Серебристые и золотые листы служили нам великолепной оберткой для орехов, мы сплетали из них длиннющие цепи на елку. Были свечи, прицепляющиеся к веткам. Елку привозил обычно папа из леса на одном из склонов Пиренеев. Ее украшали непременно родители и за закрытой дверью. Мы томились в ожидании. Но вот дверь распахивалась, и нас допускали к чуду, под которым еще и подарки лежали. Причем эти подарки мне до сих пор кажутся лучшими из всех, которые я когда-нибудь получала за всю свою жизнь. А самым, самым лучшим подарком было вырезанное мамой из дерева кресло для моей куклы. Кресло, обитое восхитительным материалом глубокого синего цвета, к которому прилагались еще и красные подушечки. Никогда ничего роскошнее этого подарка не получала. Кресло предназначалось для любимой игрушки, для Карапета, комедийного героя Турецкого национального театра кукол, что-то вроде русского Петрушки.
Дерево долго стояло в комнате, теряло свои иголки, но мы никак не могли с ним расстаться. В общем, детство было вполне счастливым, но все хорошее потихонечку заканчивается. Наступил день, когда мы должны были сказать «прощай» нашей деревне, приятелям, саду и детству. Страница перевернулась, мы вступили в пору юности, поступили в колледж, стали учить латынь, Шекспира, гипотенузу, фараонов, Французскую революцию и открывали перед собой первые главы любви.
Началась Вторая мировая война. Франция была оккупирована нацистами. И вот тут мне и моей подружке пришла идея рвануть из нашего захолустья в Париж. Тихонько собрались и сели на поезд. На одном из полустанков — это была Тулуза — в вагон зашли немцы с проверкой документов. Берут мои бумажки, а там фамилия: Розеншильд-Паулин. Что за Розеншильд? И меня, как еврейку, выкинули из поезда. Я кричу: что вы понимаете, дескать, это хорошая дворянская фамилия. Они не стали разбираться. И вот я на вокзальной площади старого города. Узнаю, где у них тут нацистская комендатура. Захожу в соседний небольшой бар: «Дайте мне двойную порцию коньяка, я иду в тот дом разговаривать». Мальчик-официант ничего не понял, но стопочку налил. Захожу решительно в тот дом. Требую встречи с начальством. Меня проводят к препротивному типу. Тот толком не слушает, все время хохочет и приказывает выдворить меня. Я снова иду в кафе, опрокидываю еще одну стопочку коньяка и снова возвращаюсь в комендатуру. Прошу поговорить с каким-нибудь другим начальством. Им оказывается сдержанный, очень обаятельный немец по фамилии Мюллер — из Вены. Он принял меня вежливо, внимательно изучил документы, выслушал и сказал: «У вас не должно быть проблем с фамилией. Вот вам бумага, и я вам настойчиво советую вернуться домой. Не разъезжайте сейчас по Франции, ждите дома. Я вам пришлю правильные документы».
На обратном пути меня снова задержали — письмо Мюллера слабо помогло. Сняли с поезда, направили на личный досмотр. Какая-то фрау, обыскивая меня, нащупала зашитые в нагрудном кармане бумаги. Она зло спросила: «Что это?» Я ответила: «Деньги. Мне мама туда их зашила, чтобы не украли». Меня сразу же отпустили.
На протяжении оккупации папа прятал одну еврейскую семью, и каждый день мы носили в их убежище еду. Спустя много лет я получила особое благодарствие от Государства Израиль. Было приятно, хотя разве вы бы поступали иначе? Потом были годы обучения в Сорбонне. Изучала я русскую литературу.
Когда я училась в Сорбонне, иногда приезжала в гости в небольшой замок недалеко от Парижа, где жил Кирилл Борисович Померанцев, брат моего будущего мужа Олега. У него мы и познакомились. Оба брата закончили Интернат святого Георгия в Намюре, в Бельгии. В день нашего знакомства Олег был душой компании — еще и потому, что только что был вызволен за большие деньги из нацистского застенка в Сербии. Братья рано потеряли отца. В 1918 году мать с детьми оказалась в Батуми. Потом нашла себе работу в Константинополе, но детей отослала в Чехию, в русскую гимназию. Затем они переехали к своему дяде в Бельгию. Олег иногда впутывался в отчаянные мероприятия. Вступил, например, в Народно-трудовой союз, и был готов к отправке в СССР для диверсионно-подрывной работы. Отъезду его не было суждено состояться только потому, что предыдущая группа была рассекречена и «своевременно обезврежена».
Когда мы познакомились, у каждого была своя семья, дети. После войны Олег уехал за братом в Бразилию. Дела там шли в гору, процветала фабрика по изготовлению сумок. Олег ухитрялся не просто вести хорошо бизнес, но и все время изобретать какие-нибудь усовершенствования технологического процесса. Изобретал и патентовал машины, автоматы. Жизнь его вполне сложилась. У меня все шло не так гладко. Муж меня оставил, помогал детям немного деньгами, но был не с нами. И вдруг, как это всегда бывает, совершенно неожиданно жена Олега гибнет в автокатастрофе. Семья поехала на побережье и оказалась зажатой между двумя грузовиками, обгоняющими друг друга на опасном участке дороги. Дети и Олег отделались легкими ушибами, а жена скончалась на следующий день. Тогда по приглашению своего старого друга по иезуитской школе Скепенса Олег с детьми переезжает в Америку. Скепенс руководил известным исследовательским Институтом глаза и предложил Олегу поехать в Париж в школу оптики для изучения нового опыта применения лазера в хирургии. В Париже ему не сиделось: очень хотелось скорее приняться за практические разработки этих систем в Америке. Он постарался закончить полтора года обучения в Париже за три месяца и сдать все экзамены досрочно. В это его кратковременное пребывание во Франции мы и стали встречаться. Когда-то давно я загадала, каким должен быть мой муж — на сколько лет старше, как должен себя вести и выглядеть. Олег был идеальной копией моих фантазий на эту тему. Вскоре он сделал мне предложение: «Я беру всех ваших детей и ничего не прошу». Мы много гуляли по городу. На одной из набережных у торговца картинами был очень симпатичный ослик. Подошли, погладили его. Я сказала Олегу: «Это невероятно, как этот ослик похож на вас». — «Да? — удивился Олег. — А я только сейчас подумал, что он невероятно похож на вас». Потом мы купили себе ослика, светло-серого с белой крестовиной. Он живет у нас во Франции, там ему просторнее, там больше земли. Он удивительный красавчик и предводитель по натуре.
Все наши дети — мои от первого брака, равно как и дети Олега — воспитывались в духе русского языка. Конечно, для них родным языком скорее был французский, но русский тоже не был падчерицей. С мужем мы были очень дружны и находились под огромным влиянием протопресвитера Александра Дмитриевича Шмемана. Шмеман был доктором богословия, очень много преподавал, читал лекции по истории восточного христианства в Колумбийском и Нью-Йоркском университетах, вел программу на радио «Свобода», иными словами, было с ним необычайно интересно. Вместе с мужем мы организовывали у себя на дому семинары с участием отца Александра, много говорили о православии в ХХ веке, о понятии чуда. Александр Солженицын как-то сказал, что были времена, когда он не мог себе представить ни одной воскресной ночи без прослушивания по радио проповеди отца Александра. Человек удивительный, ни ноты фальши, ни унции фарисейства. Как только пост — он перечитывал Чехова. И при этом был огромным поклонником западной культуры, прекрасным знатоком ее. Писал он по ночам. Совершенно непонятно, когда только спал. В определенном смысле тексты, обращенные к его радиослушателям в СССР, можно назвать беседами с самим собой — ведь они были рассчитаны на граждан Советской России, на людей, которые о религии не знали фактически ничего. В Бостон мы с Олегом уехали вместе. Я приехала с младшим сыном Андрюшей и начала преподавать французский язык. У нас было несколько компаний друзей. Одна была русскоязычная, другая франкоязычная. Мы старались не смешивать, чтобы никого не напрягать вынужденным общением на неудобном языке. Каждый вечер кто-нибудь бывал. Олег пел, он знал множество романсов. Вообще, сложно было поверить, что этот человек почти никогда не жил в России. Неожиданно он мог сорваться из-за стола и предложить всем немедленно ехать на океан. Однажды мы возвращались домой вечером. Страшно валил снег. Когда мы подъехали к нашему дому, оказалось, что въезд во двор завален сугробом. Олег тут же предложил ехать на ужин в соседний штат Коннектикут. И не важно, что ехать придется по опасным, еще не расчищенным дорогам не менее трех с половиной часов. Его спросили потом: «Неужели вам не было страшно? Неужели вы не понимали, что это было опасно?» Он ответил: «Вы знаете, у меня совсем нет воображения, и я даже и не мог себе представить, чего бояться».
1930-е годы. Остров Эллис. Семья эмигрантов смотрит на cтатую Свободы
Он непременно перечитывал ворох американских газет, слушал радио, ему было важно быть в курсе происходящего. К нам часто приходили совсем незнакомые люди, только что приехавшие из России. Месяцами кто-то жил: то наши французские родственники и друзья, то русскоговорящие знакомцы и незнакомцы. До сих пор у меня дома живут очень приятные люди, не являющиеся членами нашей семьи. На столе на кухне у меня всегда три заварных чайника — ведь кто-то любит зеленый или черный, а кто-то только ароматизированный цветочный чай. Надо, чтобы все здесь были как дома. В моем нынешнем доме в Бостоне много вещей, привезенных из Франции. Часы начала XIX века фирмы Буре, которые застали моих родителей молодыми. Мы разобрали их на несколько частей, и каждый из семьи был ответственен за переезд какой-то части. Печку с изразцами сложил мой муж. Руки у него были очень хорошие, и они дружили с его головой.
В 1993 году Олега не стало.
Семья у нас получилась большой. Анна ездит по всему миру и представляет свою офтальмологическую фирму. Андрей Померанцев к шестидесяти годам вдруг стал исследовать сердце и желудок. Падчерица, Ирина Олеговна, родилась в Биаррице. По профессии психиатр, в 1950 году переехала в Бразилию, а потом и сюда. Особая боль — мой Андрюша от первого брака. Он писал удивительные стихи, который его друг собирал по мусорным корзинам. Часто говорил о смерти, хотел уйти из жизни. Однажды его сердце остановилось. Большая трагедия была для меня.
Меня не забывают. Но все же это все не как прежде, когда дом был переполнен детьми, гостями, друзьями, смехом, спорами, беседами, пением, запахами разнообразных, затейливых и незатейливых блюд, приготовленных к очередному нашему пиру. Особенно тихо по вечерам. Вот уходят от меня люди из нашей церкви, поднимутся наверх те, кто еще живет в моем доме, позвоню кому-нибудь. Даже и вытащу кого-нибудь на озеро прогуляться, уток булкой покормить. А все равно цезура какая-то. Как у Аполлинера:
Les feuilles
Qu’on foule,
Un train
Qui roule,
La vie
S’ecoule.
Чтобы не забыть, написала это на карточке и на притолоке — там, где евреи вешают мезузу (свиток пергамента с частью молитвы. — БГ), — прикрепила этот клочок: «…Листьев все больше, поезд все громче, жизни все меньше».
Недавно родные устроили празднование моего девяностолетия. Был настоящий бал. Я заранее подготовилась: пошла в Кембридже в магазин театральных принадлежностей и купила себе строгое черное бальное платье на бретельках, с серебристым шитьем и открытыми плечами. Подобрала украшения и приехала к себе на юбилей. Но я подумала: что в этом будет, кроме банального визита дамы в возрасте? Конечно, мне захотелось как-то развлечь себя и моих родных, и поверх всей этой неземной красоты я напялила старое просторное черное пальто, взяла суковатую палку, сгорбилась и вот такой абсолютной старушкой вкатилась на свой праздник. Все встречают меня, улыбаются, скрывают за улыбками жалость к такой развалине. И тут в самый ответственный момент я сбрасываю пелерину, откидываю палку и, выпрямив спину, вхожу в дом. О, я вам передать не могу, что тут было. Представление Комеди Франсэз, закончившееся овациями и вызовами на поклон, не меньше. Жить надо празднично и затейливо.
Не подумайте, что я как-то особенно хвастаюсь своими Розеншильдами, Ушаковыми, Каховскими и Померанцевыми. Они просто вся моя жизнь. Колечко на этом пальце с гербом Розеншильдов-Паулин я ношу потому, уверяю вас, что сделано оно очень хорошим человеком, другом нашей семьи дядей Лелей. Он сделал его из своего ордена «Анна на шее». Он был одинок: вся его семья осталась в России, за чертой, и тоска у него была неимоверная. В каком-то смысле он был частью нашего дома во Франции, хотя и не жил у нас. Полагаю даже, что когда суждено мне будет попасть туда, к Олегу, то первым, кто меня там встретит, будет непременно дядя Леля, счастливый и печальный — как вся наша жизнь».