Атлас
Войти  

100 лет российской эмиграции

Разговоры об эмиграции в России то утихают, то возоб­новляются при каждом удобном случае — и так будет, очевидно, всегда. БГ собрал опыт эмигрантов всех волн и узнал, кто, когда, как и зачем уезжал из Российской империи, СССР и Российской Федерации в XX веке

  • 291599

Арина Гинзбург

75 лет
В начале 1960-х тургеневская девушка с филфака связалась с диссидентом, круто изменив свою жизнь: за свадьбой на зоне в поселке Потьма, чередой обысков и арестов последовал отъезд в Париж — навсегда

9 августа 1937 года Родилась в Москве

1954–1959 годы Училась на филологическом факультете МГУ

1960–1967 годы Работала в Московском университете на кафедре русского языка для иностранцев

1 февраля 1980 года Покинула Советский Союз вслед за высланным ранее мужем Александром Гинзбургом

1982–1990 годы Работала европейским корреспондентом радиостанции «Голос Америки»

1980–1997 годы Работала заместителем главного редактора газеты «Русская мысль» (Париж)

2002 годАлександр Гинзбург умер в Париже, похоронен на кладбище Пер-Лашез

«Я окончила филфак МГУ, писала диплом по Достоевскому, а потом преподавала в Московском университете русский язык иностранцам. В 1962 году я познакомилась с Аликом Гинзбургом (Александр Гинзбург — советский журналист, правозащитник. — БГ), когда он вернулся после первого заключения за поэтический сборник «Синтаксис». Второй раз его арестовали в 1967 году — за пять дней до нашей свадьбы, и на меня сразу стали давить, чтобы я отказалась от Алика. В квартире провели обыск. Линия КГБ была такая: хорошая, правильная тургеневская девушка связалась с каким-то евреем-недоучкой. Потом был ученый совет фа­культета, а спустя еще пару недель — всего университета. Там присутствовало человек 25 профессоров. Видно было, что они все понимают и даже мне сочувствуют. Но работу я потеряла.

После суда Алика отправили в лагерь, в Мордовию, в колонию возле поселка Явас. На свидания меня долго не пускали, так как официально мы не были женаты. Первый раз мы поехали туда с мамой Алика, Людмилой Ильиничной. Когда я приехала, начальник лагеря мне сказал: «Какая вы жена? Где у вас запись об этом?» Это был 1968 год. Я бесконечно писала заявления, ходила, до­бивалась, чтобы свадьбу разрешили. На свидания меня не пускали. Шел уже второй год его заклю­чения. И тогда Алик объявил голодовку. Власти заволновались, и нас с Людмилой Ильиничной пригласили в Генеральную прокуратуру. Там мне сказали: «Если он снимет голодовку, мы вам разрешим пожениться». «Давить на него я не буду. Я готова ему написать прямо здесь, при вас, но открытку такого содержания: «Алик, я пишу тебе из Генеральной прокуратуры. Мне сказали, что, если ты снимешь голодовку, нам разрешат пожениться». Открытка, естественно, к Алику не дошла. Но в середине июля меня позвали на прием к генералу Кузнецову. Вхожу в кабинет, из-за стола встает благообразный нестарый мужчина с веселым лицом и говорит: «Ну, поздравляю — вы добились своего. Свадьбу разрешили — она состоится в поселке Озерном 21 августа».


Фотография: Андрей Ковалев

На свадьбу меня собирала вся Москва. Я везла какие-то невероятно вкусные котлеты, специальные печенья с орехами и маслом. Боря Шрагин, мой провожатый, человек не слабенький (Борис Шрагин — философ, публицист и правозащитник. — БГ), такой рюкзак тащил, что страшно было, что он надорвется.

В лагере был дом свиданий (прямо вывеска такая была), и никому не казалось странным, что в дореволюционной России так называли публичный дом. В одной из двух комнат — в первой шмонали — состоялось наше бракосочетание. Я была в белом платье. Появился Алик — в робе и брюках из грубого черного полотна, без пуговиц, без застежек. Зато в руках у него был роскошный букет — зэки добились, чтобы им разрешили выращивать в зоне цветы. В этот день они срезали все цветы, так что у меня были букетики от всех обитателей зоны: литовцев, эстонцев, украинцев — всех. За стеной мы слышали гул, зэки дружно орали «Горько! Горько!».

Еще до нашей свадьбы Юлик Даниэль написал стихотворение «Надпись на Арине»: «Она, безусловно, дороже Парижа! Отгадка сравненья ясна и проста: он стоит обедни — а наша Ариша Великого стоит поста…» (Алик голодал 27 дней). Так впервые в нашей судьбе появился знак «Париж».

Алик сидел еще пять лет, в последний год в «крытке» — Владимирской тюрьме. Когда его выпустили, он выбрал местом жительства Тарусу (в Москве жить было нельзя). Летом 1972-го к поднадзорному Гинзбургу в Тарусу секретно заехал Солженицын. Они с Аликом уединились на берегу реки, и Исаич сказал, что принял для себя решение отдать все деньги за будущее издание «Архипелага ГУЛАГ» на помощь политзаключенным. Алик согласился помогать ему и начать собирать сведения для фонда. Находясь под надзором, он умудрился составить немаленький список. Тогда «Архипелаг» еще не был издан и фонд пока не был объявлен публично, но Александр Исаевич отдал в него часть Нобелевской премии. Так все шло до февраля 1973 года.

Когда Солженицыны были вынуждены уехать в Швейцарию, на Алика оставили доверенность на ведение всех дел фонда. Уже в Швейцарии они официально его оформили, объявили о нем и на­звали Алика распорядителем. Так началась открытая жизнь фонда, в которой были задействованы десятки людей.

В январе 1977 года Алик был арестован, в июле 1978-го был осужден на 8 лет и отправлен в лагерь для политических рецидивистов. Это был уже тре­тий срок, а всего он отсидел 11 с половиной лет. В момент ареста у него был туберкулез и воспа­лена вся рука. На суде его трудно было узнать. У него были длинные волосы и седая борода, он шел, с трудом переставляя ноги, а за плечами — наволочка с книгами (он хотел защищать себя сам, чтобы не подвергать опасности адвоката). Артикуляция его была неразборчивая; он не мог стоять — ему не разрешали сесть. Это было в Калуге. Туда нагнали толпу, которая над нами издевалась: над Сахаровым, над Люсей (Елена Боннэр, жена А.Д.Сахарова. — БГ), над всеми. Мне говорили: «Привезла б своих детей — мы бы им показали». Дикая, черная агрессия.

Шел 1978 год. Я одна растила детей и давала уроки русского языка. В сентябре у нас было свидание — короткое, на одни сутки. Я была уверена, что Алика обменяют, и сказала ему об этом. Он ответил: «Да что ты, с ума сошла? Я не хочу этого совершенно, я вообще не вижу себя там, на Западе. Что мне там делать?»

Почему я решила, что может быть обмен? Не знаю. Никаких предпосылок к этому не бы­ло — просто интуиция.

26 апреля Алику велели срочно собираться в Лефортово. Забрали его и Эдуарда Кузнецова, с которым он вместе сидел. Они ехали ночью в пустом вагоне. Утром их вызвали и сообщили, что высылают завтра. Куда — не ваше дело.

Принесли какие-то вещи, чтобы переодеться. На следующий день на машинах повезли в Шереметьево. Это был обычный рейс, но отгородили полсамолета. А у трапа стояли американские дипломаты, и стало понятно, что летят они, скорее всего, в Америку. Когда перелетели границу СССР, всем принесли какой-то замечательный обед: каждому полагалась баночка красной икры. Гэбэшники, которые летели с ними, открыли дипломаты и аккуратно сложили туда свои баночки. А зэки, наоборот, демонстративно открыли и на­слаждались икрой на виду у своих преследователей. Когда самолет подлетал к Нью-Йорку, объявили так называемую ситуацию номер один — особый режим, когда задействованы какие-то особые группы полиции.

Обмен происходил забавно. В самолете было два входа и выхода. По одному поднялись два советских шпиона, Энгер и Черняев. По другому — американские дипломаты, которые поздравили политических заключенных с прибытием. Алик всегда рассказывал, что это было такое театральное действо: «Гэбэшники исчезли: в одну дверь ушли они, в другой появились американские дипломаты. Это произошло мгновенно, как по мановению волшебной палочки».

Их привезли в Plaza — один из главных нью-йоркских отелей. Прямо из барака они попали в роскошные громадные комнаты — с фруктами и кроватью невероятного размера. Сначала они решили, что это одна комната на всех: стали прикидывать, кто с краю ляжет спать, кто посередине. Потом все очень смеялись.

Алик рассказывал, что в первый же вечер пошел гулять в негритянский район, такое опасное место, куда ему, наоборот, всячески не советовали идти. Он побыл какое-то время в Нью-Йорке, но довольно быстро уехал в Вермонт к Солженицыным.

А мы оставались в Москве, так как ждали разрешения на отъезд с нами нашего приемного сына Сережи. Алик успел записать его как члена семьи, и мы договорились сделать все возможное, чтобы вывезти его вместе с нами. Он служил на Севере, и я отправила телеграмму, в которой спросила, поедет ли он. Он ответил: «Да». В армии его стали прессовать, называли изменником Родины, говорили, что он пойдет под трибунал. В итоге он так и не смог с нами улететь.

Тем временем на нас очень давили. Несколько раз какие-то люди врывались в квартиру и угрожали. В младшего сына, Лешу, прыснули каким-то аэрозолем — он потерял сознание. Саню, старшего, сбила гэбэшная машина. Так продолжалось с весны по декабрь 1979 года. Началась война в Афганистане, и все переменилось. Меня вызвали в Президиум Верховного Совета и сказали, что я обязана уехать до 1 января. Потом, благодаря помощи американского консула, срок продлили на месяц.

В том же январе арестовали и отправили в Горь­кий Андрея Дмитриевича (Сахарова. — БГ). Когда мы улетали, Люся специально приехала из Горького и подробно мне рассказывала в ванной под шум воды об их положении (наше идиотское представление, что мы таким образом обманываем жучки, создаем глушилки).

В общем, пришло время нашего отъезда. Мне очень помогали друзья. Улетали мы из Шереметьево. И улетали в Париж. В Америку тогда самолеты не летали: в знак протеста против вторжения в Афганистан американцы отказались от участия в Олимпиаде и сняли прямые рейсы в Нью-Йорк и Вашингтон. Алику пришлось лететь из Америки в Париж.

Тогда уезжали, как на Марс: не было не только ощущения, что ты вернешься, но и что ты сможешь просто позвонить — боялись, что эти звонки опасны для тех, кто остался. На наших проводах было человек тридцать, и все остались ночевать у нас. Витя Дзядко, Димка Борисов, Витька Тимачев, Таня Бахмина, фондовцы все, Сережа Ходорович, Гуля Романова. Американцы меня предупредили, что по договору мы имеем право вы­везти без всяких пошлин и досмотров картины, иконы и книги. И все эти наши книги заранее вывозили дипломатические грузовики. Все ос­тальное по традиции отъездов тех лет оставили друзьям. Везде были наклеечки: кому какие шкафы, кому какие занавески, пледы, мебель. Был жуткий холод — 27 градусов. Подняли в шесть часов утра несчастных детей, которые толком ничего не понимали — им было 6 и 4, — вызвали шесть такси и все вместе поехали в аэропорт.

Интересно вот что: мы улетали около 10 утра. Проводив нас, все вернулись в нашу квартиру, чтобы вывезти оставшиеся вещи, и обнаружили, что рядом съезжают четыре квартиры: одна над нами и три с нашего этажа. Кругом была прослушка.

Ну а мы прилетели в Париж, в Шарль-де-Голль. Долго оформляли бумаги, нас водили по коридорам и лестницам. Потом вывели к какому-то эс­калатору, и вдруг дети закричали: «Папа!» Они помчались наверх, а там сидел на корточках Алик и протягивал к ним руки. Вокруг были слышны щелканья фотоаппаратов — потом эти фотографии напечатали в «Фигаро». Нас встречало огромное количество всяких корреспондентов, Владимир Максимов, главный редактор «Русской мысли» Ирина Иловайская, Никита Струве.

Был такой серый денек, мы ехали по Парижу, и было ощущение, что мы попали из зазеркалья в реальный мир. Ту первую ночь мы провели в редакции «Континента» (религиозный и литературный журнал, выходивший на русском языке в Париже с 1974 года. — БГ). А уже на следующий день, рано утром, мы должны были вылететь на самолете «Конкорд» в Америку.

2 февраля мы прилетели в Нью-Йорк, и нас сразу привезли во Freedom House, на пресс-конференцию, где собралось от 300 до 500 человек. У меня это все было как в тумане. Из Вермонта позвонила Наташа Солженицына — она хотела узнать, как мы долетели, и всячески меня подбадривала. Было огромное количество публикаций в американской прессе и одна, очень смешная, в русском «Новом слове». Главный редактор Андрей Седых, между прочим, бывший секретарь Бунина, написал про меня: «И она еще плотнее завернулась в черную шаль, и по лицу ее покатились крупные слезы». Это, конечно, было сильное преувеличение, и потом мы часто об этом со смехом вспоминали.

Через какое-то время мы уехали в Вермонт и месяца три жили у Солженицыных. А потом мне позвонили из Парижа и спросили, согласна ли я работать в «Русской мысли». Одновременно Алику предложили устроить в Монжероне Русский культурный центр.


Типичная групповая фотография перед отъездом в эмиграцию: проводы в Америку Дюки Бруни и Александра Радунского. Москва, май 1981 года

Так мы снова вернулись в Париж. К счастью. Это было в конце июня: очень тяжелое и неудачное время — пик раскола эмиграции, который начался еще до нас. Разлад был между всеми. Естественно, люди уезжали в нервическом состо­янии: все теряли работу, теряли место жительства — никто же не думал, что можно будет вернуться. Не было никакой накатанной дорожки: как быть с документами? Какие у тебя права? Как найти работу? Иначе говоря, все были на пределе. Уже к нашему приезду разгорелись страсти внутри третьей эмиграции: потомки первой эмиграции все равно смотрели на третью эмиграцию как на советских и относились к ним с недоверием. Наше поведение им виделось странным: другие привычки и другое воспитание. А внутри третьей эмиграции были напряженные отношения между лагерем Синявского и лагерем Солженицына. Так что в основном это был конфликт внутри третьей эмиграции, но он задевал и пред­ыдущие. Нам было очень трудно, так как мы считали, что надо сохранять равновесие и человеческую форму поведения даже в конфликтах. Что-то подобное происходило и в Америке, куда уехала большая часть третьей эмиграции, и отец Александр Шмеман очень красноречиво описывает это в своих «Дневниках».

Первое время мы жили в пригороде Парижа под названием Монжерон. Там, в замке, во время войны был создан приют для русских детей-сирот. Потом замок перешел какому-то эмигрантскому комитету, и в нем решили, что там будет организован Русский культурный центр, который Алик Гинзбург будет возглавлять. На втором этаже одного из зданий нам выделили квартирку, в которой мы прожили год. Но довольно быстро — как раз на фоне разногласий между первой и третьей эмиграцией — все это закончилось. Несколько раз мы переезжали, а потом, после многолетней очереди, появилась муниципальная квартира, в которой сейчас я и живу.

Дети пошли в школу в Монжероне. Леша — в école maternelle, а Саня — в первый класс. Они не знали ни слова по-французски, и, конечно, это было испытание. Но уже через короткое время они стали говорить на странном языке — смеси русского и французского. А через пару месяцев я заметила, что они стали говорить по-французски между собой, и для них это было проще, хотя с нами всегда говорили по-русски. Я до сих пор не считаю, что они стали французами. У нас был русский дух дома, и все время приезжали какие-то друзья. Дети получились русские европейцы. Наверное, это неплохо.

Мы уехали из холодной страшной страны, но ос­тавили там удивительный дружеский и теплый мир. «Мы были музыкой во льду. Я говорю про всю среду, с которой я имел в виду сойти со сцены, и сойду. Здесь места нет стыду», — как говорил Пастернак.

Пережив изгнание, а потом эту тяжелую эмигрантскую смуту, я поняла, что надо ориентироваться на свою линию судьбы, не брать один вираж как что-то главное, а смотреть на всю линию. Борьба со злом проходит через человеческое сердце. Она была не только там, но и здесь, хотя нам казалось, что мы уехали от зла в совсем другой мир.

И последнее. На первом курсе филфака я писала курсовую работу «Русский человек на rendez-vous» — по названию статьи Чернышевского о романах Тургенева. В сущности, эта статья была посвящена анализу русского характера в «предлагаемых обстоятельствах» европейской цивилизации. Со дня нашего приезда на Запад я так себя и определяю. Что бы ни произошло с нами здесь, хорошее или горестное, я, успокаивая себя, всегда повторяю: «Ну что ж, нормально — русский человек на rendez-vous».


Система Orphus

Ошибка в тексте?
Выделите ее мышкой и нажмите Ctrl+Enter