— О чем ты говоришь — о том, что надо возвращать традицию русских деревень?
— А почему в работе, условно, с аутистами есть смысл?
— Но ты ведь понимаешь, что люди вообще слабы. Что они не хотят об этом думать не потому, что им противно, а потому, что страшно, потому что непонятно, как с этим жить и что с этим делать, если у тебя своих забот полно. Когда тебя в это окунают, ты уже не можешь с этим жить и не жить с этим тоже не можешь. Вот человек, которому ты показываешь фильм, — если в нем есть какие-то человеческие свойства, то он начинает думать и сопереживать. Что ему делать? Хуже того, если он как-то откроет свое сердце всему этому — ему тут же расскажут, что есть еще дауны, дэцепэшники, колясочники, беззащитные старики, а есть еще психбольницы и есть еще эти кемпхиллы, которых в маленькой Норвегии надцать, а у нас — один. Видишь? Задело? Да тут целый мир! Сдохни вообще!
Так же было и с Антоном — в какой-то момент я поняла, что мои близкие друзья, редакция «Сеанса», авторы, друзья моих друзей, коллеги-кинематографисты и коллеги-журналисты так или иначе помогали Антону, Ринате, другим семьям аутистов. И за эти годы по поводу аутистов у меня возникло некое подобие плана действий. Хотя кардинально эту проблему, как и все вышеперечисленные, нужно решать в первую очередь на уровне государства.
«Еще несколько лет назад я в целом сама старалась не думать об этом, не замечать ничего по возможности — семья и работа, очень много проблем. Я никого не обвиняю и никого не учу, боже сохрани. Это моя личная история»
— Во-первых, надо признать диагноз, которого у нас нет официально, об этом в фильме говорится. Ну вот что-то не так с ребенком, он не следит за игрушкой, он не улыбается тебе в ответ, или он не может научиться пользоваться горшком никак, или он плачет все ночи подряд. Мама приходит к невропатологу, и тот говорит: плохо воспитываете ребенка, не занимаетесь им. Или: все в порядке, не поднимайте панику. Значит, первое — нужно признать диагноз. С сопутствующим обучением специалистов, с ввозом необходимой аппаратуры, чтобы она была в каждой поликлинике. Чем раньше родители понимают, что их ребенок — аутист, тем больше шансов. Каждый упущенный месяц — колоссальный вред.
Второе — специальные детские сады или по крайней мере группы для аутистов. Или интеграционные — это куда более прогрессивный метод, но для это нужно серьезно обучать специалистов. И обычные люди должны быть к этому готовы, а не то что в группу вводится ребенок-аутист, а остальные мамаши в ужасе говорят: почему наши дети должны быть травмированы этим инвалидом, пусть это будет в другой группе. Дальше — школы, потому что, ну это попсовый аргумент, но, вообще-то, две трети Силиконовой долины — аутисты. Как говорит моя замечательная героиня, директор интерната в Пушкине, — это люди, которые огромную пользу могут приносить. Просто нужно принять соответствующие меры. И чтобы они не превращались в тигров в клетке, которые носятся из одного угла в другой, а чтобы они сидели и компьютерные программы писали, к примеру… Не все, не все, но многие.
Еще важно — создание единой базы: сколько их у нас? Сделать это очень трудно, потому что у нас нет статистики. А статистики нет, потому что нет диагноза, — и далее по тексту. Нужно создавать волонтерские группы во всех городах и регионах, чтобы хотя бы тупо создавать списки. В Англии, скажем, статистика известна — аутисты составляют около полумиллиона человек. А у нас сколько? Как мы можем это понять, когда у людей записаны совершенно другие диагнозы? Как мы можем понять, сколько нужно специалистов, школ, детских садов, принимающих систем, если мы не знаем, сколько их у нас.
Следующее — волонтерская служба. С одной стороны, огромнейшая помощь родителям и аутистам, а с другой стороны — молодые добровольцы. И они есть. Болотная площадь — потрясающее тому подтверждение. Теперь мы знаем, что менять мобильные телефоны раз в два месяца — не все, что им нужно, как выяснилось. У каждого человека как бы есть протестный потенциал и потенциал гражданского самосознания.