Атлас
Войти  

100 лет российской эмиграции

Разговоры об эмиграции в России то утихают, то возоб­новляются при каждом удобном случае — и так будет, очевидно, всегда. БГ собрал опыт эмигрантов всех волн и узнал, кто, когда, как и зачем уезжал из Российской империи, СССР и Российской Федерации в XX веке

  • 291633

Николай Власенко

89 лет
Мальчик из простой крестьянской семьи в 17 лет был угнан немцами в Германию, женился в лагере, в 1945 году избежал репатриации, работал в Бельгии и, наконец, осел в Мюнхене

4 января 1924 года Родился в селе Базалевщина Полтавской области

1937 год Погиб отец

1938 год Поступил в ФЗУ

1940 год Начал работать на заводе

1942 год Был угнан на принудительные работы под Мюнхен

1944 год Попал на три месяца в концлагерь; женился на Марии Николаевне Ревякиной

1945 год Спасаясь от репатриации, вместе с женой укрылся в американском лагере для беженцев

1946 год Родился сын Виктор

1947 год Переехал с семьей в Бельгию

1948 год Родилась дочь Вера

1949 год Вернулся с семьей в Германию

1955 год Поселился в Мюнхене

1970 год На несколько месяцев поехал в командировку в Советский Союз

1987 год Вышел на пенсию

«Родился я 4 января 1924 года на Украине, в селе Базалевщина, в 25 километрах от Полтавы на юг. Жили большой крестьянской семьей, считались середняками. Когда мне было четыре года, моего отца осудили на три года ссылки в Хабаровск. В 1930-м мы с мамой и сестрой поехали к нему, там я и пошел в школу. Учиться мне было очень тяжело — преподавание было на русском языке, а у меня родной украинский, слова совсем другие.

В 1934 году отец нашел работу на Донбассе, и мы вернулись на Украину. Однажды зимой, 31 декабря 1937-го, мой отец упал в шахте — пролетел 70 метров вниз по уступам. Но сам поднялся, вернулся домой, посмеялись. Сидели, лузгали семечки, разговаривали, встречали Новый год. А ночью отца схватило. Мы с сестрой побежали по снегу в поликлинику, позвали скорую помощь. Она приехала, забрала его в больницу, делали там ему операцию. В общем, он умер.

Я кончил шесть классов и в 1938-м пошел в фабрично-заводское училище. Потом устроился в бюро инвентаризации государственных строений — у кого чего отобрали в пользу государства, надо было описывать. Стойла, фермы, коровники и все остальное. Очень хорошо получал — по 2 000 рублей! Но к весне 1940 года инвентаризовать стало нечего. И я опять подался на завод. А получилось так, что в тюрьме посидел.

Дело в том, что на заводе я отвечал за оформление стенгазеты. И был там такой плакат — ежовая рукавица давит фашистскую гадину. А тут Молотов с Риббентропом договорились, и мне приказали плакат этот снять. Снять я его снял, но не уничтожил, а внутрь дивана в красном уголке спрятал. И через некоторое время комсомольское собрание у нас. Секретарша объявляет, что будем мы решения партии и правительства и сам этот пакт одобрять. Меня это сильно забрало. Я встал, достал плакат из дивана и говорю: «Вот только неделю, как я это со стены снял, а теперь мы должны с фашистами целоваться?!» Ну, товарищи меня успокоили, чтоб не горячился. На следующий день после работы вызывают меня в милицию, вроде как с паспортом у меня что-то не в порядке. А там ничего не объяснили, заперли в клетке, а ночью с собаками погрузили в зарешеченный поезд и отвезли в Артемовск, в тюрьму. В нашу камеру человек сто пятьдесят напхали. Ни нар, ни нужников на всех не хватало. Гулять многие не ходили — боялись место потерять. Большинство целый день стояли, а многие не выдерживали и в штаны себе делали. В общем, пробыл я там где-то с месяц. На счастье, пришел ко мне адвокат — у меня отчим был партийный и на раскулачивания ходил с прокурорским товарищем. Товарищ этот помог — всех по этапу отправили, а меня отпустили, даже денег на дорогу домой дали.

Вернулся я в начале 1941 года. Мне как раз шестнадцать исполнилось, я пошел в комсомольскую организацию, а там меня завербовали в армию — под Киев, учиться на военного летчика. Но не успел я даже трех месяцев проучиться, как пришел приказ перебросить нас на Западную Украину, к границе. Сталин в войну не верил, но военные, видно, все понимали. Мы стояли в Раве-Русской, вместе с пограничниками. Две недели мы там пробыли, как началась война. А мы-то еще учились, у нас даже оружия не было. Все рассыпалось, разбежалось. Ну, я пошел в штаб — он размещался в старом замке. А в штабе никого нет, только бумаги во дворе жгут. Солдаты город еще четыре дня держали, пока немцы не начали бомбы бросать. А начальство сразу уехало в тыл.

Я тогда решил возвращаться в военно-инженерное управление, которое меня на границу отправило. Чтобы они меня определили в какую-нибудь часть. Долго добирался — вся дорога забита транспортом, людьми, немцы бомбят. Мне тоже в ногу осколок попал, идти было очень трудно. Шесть дней в винницкой больнице пролежал. А там сел на поезд до Киева. Прихожу в наше управление — никого, только часовой один стоит. «Все, — говорит, — переехали в Караганду». Ну что ж такое! Поехал в Полтаву, а там пошел в наш местный военкомат, объяснил им все. «Хочу, — говорю, — на фронт». Военком меня прогнал: ответил, что я молокосос и воевать мне еще рано. Пожалел.

Что было делать? Я знал, что отчим спьяну повесился, поэтому отправился на Донбасс к матери и заготовил ей еды на зиму. Затем поехал к деду под Полтаву, где уже были немцы. Стал работать: сначала конюхом, а потом в поле. И вот ровно через год после начала войны немецкий комендант потребовал с нашего села пригнать ему четырех коров. Бросили жребий, кому отдавать, собрали этих коров, а мне поручили их на станцию отогнать. Недалеко — всего три километра. А на станции немцы велели гнать их еще дальше — в Полтаву, на бойню. На обратном пути мы с одним знакомым решили рыбу половить возле моста. Выяснилось, что на мосту часовой стоял — поймал нас и документы требует. У того парня были, а я свой паспорт дома оставил, ведь я ж думал, что только до станции пойду. Ну, и арестовали меня. Сказали, поеду в Германию. Я по дороге убежать хотел, но я ведь без документов. Да и видел уже, как одного паренька повесили на месте только потому, что нашли без паспорта в стогу сена.


Фотография: Юлия Смирнова

Погрузили нас в товарные вагоны. В одном было сорок мужчин, а в остальных — девушки и женщины. Их тоже коменданты с сел забирали — как коров, по разнарядке. Привезли нас в лагерь под Любляной и погнали на дезинфекцию. Сперва мужчины. Мы разделись, зашли, а там суровая такая полька заправляла. Она смотрела, у кого вши были, тому все надо сбривать, а у кого не было — только лобок и подмышки. Я взял машинку и сам себя побрил. Тогда эта полька мне полотенце набросила — давай, мол, будешь мне помогать. И вот я всех мужчин постриг. И пустили девушек. Я так покраснел… У меня один только этот фартучек накинут. А женщины совсем голые, и я их должен брить. Старые-то ничего еще, а молодые так стеснялись. Одна там была знакомая девушка, она в меня влюбилась еще раньше. И вот она стоит, плачет, закрывается. А я ее брить должен. Всего их там человек двести было, так весь день и провел. Я когда вышел оттуда, мне так плохо было… Между ног все распухло, два дня лежал под себя ходил — даже ворочаться не мог, не то что встать. Такое впечатление на меня это все произвело, мне же только восемнадцать тогда было.

Потом перевезли нас в Инсбрук. Там уже нас спросили, кто имеет какую специальность. Меня, как токаря, перевезли в лагерь под Мюнхеном, чтобы я работал на заводе по ремонту паровозов. Огромный такой завод — пять тысяч человек там работало. Там и обычные немцы работали, и мы — нас полицаи на поезде возили, и концлагерники — их приводили эсэсовцы. Нам сделали специальный документ и нашили на одежду буквы в зависимости от специальности. У меня была «Т» — техник. Мне повезло, что я в школе немного немецкий учил. Это поначалу чуток помогало. А потом уже меня отправили от завода на двухмесячные курсы немецкого — из-за войны самих немцев на производстве с каждым месяцем становилось все меньше, приходилось их заменять на иностранцев. Я вроде как бригадиром стал, значит, должен был накладные заполнять, вот и подучили меня языку.

Сперва нам платили по 7 марок в неделю. А потом их министр труда издал указ, чтобы нам платили столько же, сколько и немцам. И вот я сразу получил 180 марок — хорошие деньги. Купил у одного токаря костюм, две рубашки, туфли замшевые, все купил. Приоделся, в общем. Стал по воскресеньям гулять по Мюнхену. Мы же шесть дней из лагеря только на работу ходили, а в воскресенье, можно сказать, превращались в свободных людей.

Еще я с девушкой познакомился. В двух километрах от нашего был женский лагерь. Оттуда тоже девушки на заводе работали. Вот я одну из них заприметил — она инжекторы разбирала, а во время обеденного перерыва помогала раздавать немцам их заказы. Она из Ставрополя была, у нее пара красивых платьиц была — ходила такая гордая там. Мы с одним пленным поспорили, что я смогу к ней подступиться. Я написал письмо и на следующий день преградил ей дорогу — и за фартучек ей письмо положил. Прошло две недели, и я ей снова дорогу загородил: «Будет ли ответ на мое письмо?» А у нее уж он, как видно, давно был заготовлен. Это было 13 февраля 1943-го. С тех пор я каждое воскресенье наряжался, прыгал в трамвай и прямиком в женский лагерь. У них там сидели, ну и по городу гуляли, конечно. На Украине я в это время, может, и с голоду бы помер, а тут и работа нетяжелая, и заработок, и девушка появилась.

Вообще мы неплохо жили там. На рынке многое можно было без талонов купить. Сливы, помидоры. А еще я на заводе много чего делал. Скребла для крестьянских лошадей. Серебряные колечки делал из монеток, гравировал их и выменивал на хлебные марки. Игрушки тоже делал — колясочки всякие, клюющих курочек, бабочек на колесиках. Игрушек-то не было, все на войну уходило. Вот и ходили старушки, искали, чем внучат порадовать. Я им продавал или тоже на хлебные марки менял. В результате у меня их на 60 килограммов хлеба было! А уже ближе к концу войны, когда разыгрался страшный голод, это был огромный капитал. Я тогда себе у бригадира золотое кольцо на два кило хлеба выменял. Вот это, которое на мне сейчас. Свадебное. Девушке своей тоже золотое колечко наменял. Изначально она дала согласие на дружбу, а получилась любовь.

Это, кстати, не такой частый случай был. Таких, чтобы приоделись и обзавелись постоянной парой, совсем мало было. Большинство всю получку пропивали или проигрывали в очко. А я, наоборот, со временем даже попросил своего мастера — он очень хорошо ко мне относился, чтобы он перевел меня в этот женский лагерь. Он походатайствовал, и стали мы с Мусей жить поблизости. Там, правда, тоже свой порядок был. Если посреди ночи в женском бараке тебя поймали — отправляли в концлагерь. Так что режим лучше было не нарушать.

Я, кстати, побывал в концлагере — весной 1944-го. Полицаи нашли отрезанные от железнодорожного пальто борта в шкафчике. Не в моем, а в соседнем. Решили, что это я форму порезал, отвели в гестапо. А я знал, что это один пленный из нее тапочки шил и продавал, но этого человека на заводе уже не было, и доказать я ничего не мог. Якобы был суд, которого я не видел. Отвезли в Дахау, потом в другой концлагерь по соседству. Там мы строили завод-бункер, такой прочный, чтобы его нельзя было разбомбить. Тяжелейшая была работа, а кормили очень плохо. Я уже пухнуть стал, совсем плохо мне стало. Думаю, пробудь я там еще хоть неделю, свезли бы меня в крематорий. Но, оказалось, что суд постановил меня туда не насовсем, а только на три месяца отправить. Вроде как штраф. И меня выпустили. Я два месяца не мог наесться.

Вскоре после того, как я вернулся, мы пошли до лагерфюрерши, чтобы она нам дала расписаться, — она женщина была очень строгая, но и очень справедливая. Она разрешила, и мы пошли регистрироваться. А бомбили в тот день страшно, трамваи не ходят, до Мариенплац 11 километров. Ну, дошли как-то. А там все горит, шланги лежат, как раз люди тушат эту старую ратушу, в которой загс был. Как потушили, мы зашли: черное все, стекол нет. Но ничего, расписали все-таки нас. Дали нам в честь свадьбы продуктовую марку: там было полкило белого хлеба, 200 грамм масла, 250 грамм колбасы или мяса, сахар.

Так что мы с Мусей уже 68 лет вместе живем: 27 ноября 1944 года поженились, а 3 декабря сыграли свадьбу. Все что было в продуктовом наборе, на стол поставили, я картошки у бауэра (фермера. — БГ) наменял, поймали с приятелем в парке косулю, даже бутылку вина достали. 18 человек с ее комнаты пришли, 18 с моей. Еще лагерфюрершу позвали и полицая, который однажды от меня Мусе букетик тюльпанов передал — хорошо к нам относился.

После свадьбы лагерфюрерша перевела нас в «семейную комнату» — там стояли 10 кроватей и жили 10 пар. Там жена и забеременела.

Еще через несколько месяцев пришли американцы. К тому времени завод уже не работал, стоял разбомбленный. А я же к 1945-му уже был бригадиром, поэтому у меня был генеральный ключ, и я знал, где там что лежит. А тут еще и американские консервы появились. Я крутился, менял одно на другое, другое на третье. Так и жили.

В июне приехали советские грузовики — вывозить людей на родину. Мы обрадовались, засобирались. Очень домой хотели поскорее попасть. Но тут моей жене нехорошо стало, живот заболел. Через пару дней совсем ей худо уже было, и мы свезли ее в больницу к американцам. Ребенок родился шестимесячным и, конечно, сразу умер. Муся тоже не отошла от наркоза, ее в морг свезли. Но тут она очнулась и достучалась через этаж до ночной сиделки. Ей срочно операцию сделали, и, к счастью, у американцев уже был пенициллин, так что через некоторое время я ее оттуда забрал.

У меня были телега и лошадь, которые я забрал из лагеря и держал в вагоне на заводе. Подрабатывал извозом. У меня было несколько случайных знакомых — белоэмигрантов, которые готовились к эмиграции и вместе с вещами переезжали подальше от советских войск. Вот я их на этой телеге и возил. Они сказали своим друзьям, те своим. Так что спрос на мою телегу был.

С ее помощью я и жену перевез из больницы. Мы перебрались жить к знакомому огороднику, фермеру то бишь. Жена там лежала, восстанавливалась.

Тем временем, в городе открылся сборный пункт, откуда отправляли эшелоны в Восточную зону. Те, с которыми мы тоже хотели отправиться, пока жена не заболел.

Пришел я как-то в лагерь — у меня там сено для лошади хранилось — и встретил трех человек, сбежавших с одного из таких транспортов. Они мне сказали: «Николай, даже и не думай на родину собираться. Советы просто перевозят людей отсюда через демаркационную линию в Восточную Европу и заставляют разбирать шахты, заводы и предприятия для их переправки в СССР. Условия ужасные, как лагерников держат, все работы под дулом винтовок».

И потом, уже я имел радио, которое нашел в одном разбитом доме и возил с собой. Через радио я как-то услышал советскую передачу, про то как из Германии вернулось на пароходе 1 900 девушек и женщин, которые прямо с трапа согласились ехать на Урал восстанавливать народное хозяйство. Я подумал: какая девушка не захочет сперва поехать в свое село, увидеть свою мать или родителей? И я понял, что это неправда. Вот из-за всего этого я расхотел возвращаться в СССР.

Как-то в июле 1945-го я повез одну семью старых эмигрантов на своей телеге, а в это время к огороднику, где моя жена лежала, пришел русский лейтенант. Им сообщила про нас одна медсестра, которая знала, где мы живем. Лейтенант этот под мухой был, всех гусей перестрелял, а жене моей сказал, что утром пришлют за нами машину. Чтоб мы готовились к встрече с родиной. Я как вернулся и узнал об этом, так в тот же момент погрузил на подводу нашу новую кровать (хорошая была, полуторка), вещи кое-какие, сверху саму жену посадил, и поехали мы к одной знакомой бауэрше в ее поместье. Она простая была, но богатая — 170 гектаров земли. А работать некому. Так что она сказала: «Да, работники нам нужны, но места пока нет». Так что мы поначалу поселились у нее в коровнике — туда все поскладывали, кровать поставили. Стали у нее работать, она нам платила немного, но кормила, угощала, а через несколько дней и комната для нас нашлась. Жена поправилась, мы окрепли.

А тем временем на Тюркенштрассе в Мюнхене обосновалась советская миссия. Большое такое бюро, целое здание им американцы выделили: сотрудничество и то-се. Там, в частности, работали сыщики, которые по округе ездили, выясняли, где русские живут и работают. Когда находили, насильно увозили в казарму и отправляли на родину. Я это тогда уже знал, так что мы вели себя осторожно.

А у соседнего помещика тоже наши знакомые работали по фамилии Митько. И они перебрались в американский лагерь в Мюнхене — огромный такой, для тех, кто хочет эмигрировать. И этот Митько говорит: «Что ты здесь вкалываешь, корячишься, когда можно туда поехать и на американских дармовых харчах жить». А я уже и дров на зиму заготовил! Но мы все равно туда поехали, получили комнату. Там спокойно было, советские сыщики туда добраться не могли — лагерь охраняли американские солдаты. Там моя жена вновь забеременела и родила мне сына.

В 1946-м американцы сформировали комиссию, которая решала, что с кем делать. Русских из лагеря отправляли в какой-то другой. Я-то не русский, я украинец, у меня все легко прошло. А жене повезло — она когда сказала, что из Ставрополя, людям из комиссии послышалось «с Тернополя». Ну и записали ее тоже украинкой. Там нас на английском регистрировали на специальных карточках. Весной 1947-го приехал один человек из Бельгии — вербовал рабочих на шахту. Мне в лагере не нравилось. Западные украинцы мою жену недолюбливали, да и клопов многовато было. Так что я согласился. Первые три месяца я там один прожил — обустраивался, работал, а там и жена с ребенком приехала. Нас поселили в финские домики на две семьи. Хорошие такие, с водой и всем остальным. Я сарайчик построил, свинью купил и 15 курей. Четвертого ноября 1948-го у меня родилась дочка.

Почти два года мы там прожили, но случились две вещи. Сам я попал под завал и едва не погиб. А наш сын ужасно заболел астмой, и доктора сказали, что, если не поменять климат, он будет задыхаться всю жизнь. В общем, жена сказала, что нужно досрочно разорвать мой контракт с шахтой и уезжать. Нас несколько таких семей было, 32 человека. Приехали мы все в Брюссель, разгрузились на центральной площади, и я пошел в благотворительную организацию «Каритас» (общее название католических благотворительных организаций. — БГ). Возвращаюсь, а никого нет. Оказалось, их забрали, отвезли в женскую тюрьму. Потом отпустили. Потом опять всех нас забрали. В общем, несколько дней власти не знали, что с нами делать. Не знаю, чем бы это все кончилось, если бы нас не увидела из окна автобуса одна девушка — мадмуазель Сниерс из той самой «Каритас». Она ехала на работу и увидела под мостом наш «табор». Очень энергичная такая девушка. Мигом организовала нам транспорт и даже жилье: поселила нас в пустой дом, который какая-то вдова завещала «Каритас».

В 1949-м «Каритас» перевела нас в лагерь в бельгийском городе Монс. Я тем временем старался пробить нам эмиграцию в Канаду, Америку или Аргентину. (Я только в Австралию не хотел: пасти и стричь семь тысяч овец я был не готов. К тому же там пожары часто и молнии — сгорают и овцы, и все остальное.) Но выяснилось, что иммигрировать позволяется как бы только один раз, и мы свой шанс уже использовали, перебравшись из Германии в Бельгию.

В Монсе мне не нравилось. Лагерная жизнь, одна и та же еда, работы нет. Скучно. Записался на вечерние курсы слесарей, но и это мне не подошло — дети часто болели, и приходилось по вечерам быть дома. В конце концов я не выдержал и говорю: «Все, собираемся и едем в Германию». Я сперва сам съездил в Мюнхен и получил немецкий паспорт. Тогда это легко было — там для этого был специальный комиссар по делам беженцев. Дали нам комнату в лагере недалеко от Пассау. Когда в 1950 году мы уже всей семьей ехали в Германию, пограничники потребовали, чтобы я подписал какой-то формуляр. Оказалось — о том, что я на протяжении пяти лет не имею права въезжать в Бельгию.

В Германии мы поселились в хорошем лагере — там во время войны была база зенитчиков, и бараки были добротно сделаны и хорошо оборудованы. Я нашел работу в американской фирме, занимавшейся строительством дорожек для боулинга. Я их заливал бетоном и неплохо зарабатывал. На эти деньги я купил комнату. А когда в 1951 году лагерь ликвидировали, нам взамен этой комнаты дали трехкомнатный дом — уже не как беженцам, а как немцам. Впрочем, надолго мы там не задержались, поскольку сыну там было плохо. Мы кочевали по разным городам, пока в 1955 году не осели в Мюнхене. Жена тоже получила немецкий паспорт и выучилась на швею. В итоге 25 лет подряд работала контролером на одном производстве. Я же на некоторое время стал дорожным рабочим, затем устроился по специальности — токарем, потом слесарем. В общем, жизнь стала налаживаться. Мы жили в своем доме, ездили отдыхать в Италии, появились машина и гараж.

В 1967 году приехала моя мать: «Я, — говорит, — приехала забрать своего сына домой!» Но пожила тут, посмотрела, как у нас дела идут и как вообще здесь жизнь устроена, и перестала нас обратно звать. На родину мы впервые решили поглядеть в 1969 году. Здесь была фирма-посредник, которая помогала все оформить — визы, билеты и все прочее. Но я тогда попал в больницу, и в Краснодар жена слетала одна. А я в 1970 году нанялся в фирму по производству пластика — переводил чертежи с немецкого на русский, поскольку эта фирма договорилась построить в Союзе свой завод. Они меня легко приняли на работу и почти сразу отправили в многомесячную командировку в Мытищи. Там ко мне сразу же приставили сыщика — я этого тогда не понимал — обаятельного такого украинца. И я попросил советских товарищей дать мне разрешение на визит к матери на Украину. Разрешения мне не дали — сказали, что заботятся о моей же безопасности. Зато усадили меня в комнате с какими-то двумя типами, которые очень подробно расспрашивали меня о моих контактах с проживающими в Германии эмигрантами. Они мне даже угрожали — что, мол, я могу из этого кабинета не выйти. А я им ответил, что тогда эта история завтра же окажется в прессе. Они помягчели. С тех пор каждые две недели они появлялись у меня в гостинице и везли в какой-нибудь роскошный ресторан, где для этих персон у администрации были специальные заначки. В любой театр готовы были сводить — Большой, Малый, какой хочешь. А мать повидать так и не дали.

Потом мы с женой несколько раз ездили в Сочи — вот туда уже мать к нам приезжала.

Короче, много раз были — и на Украине, и в России, и на Кавказе. Последний раз в 1992 году — как раз уже вся эта независимость начиналась.

Ни до распада Союза, ни после него я не жалел, что остался в Европе. С 1945 года ни разу, кажется, не довелось. Я же принял немецкое подданство, мой дом теперь здесь. У меня в телевизоре есть ОРТ и РТР, но я куда больше слежу за баварскими новостями, чем за российскими или украинскими. От того давнего времени остались только православные праздники и еда — борщ, пирожки, вареники. И русский язык».

БГ благодарит Варфоломея Базанова за помощь в работе над материалом.


Система Orphus

Ошибка в тексте?
Выделите ее мышкой и нажмите Ctrl+Enter