Фото из архива солдата, проходившего службу в Южной Осетии в 2009 году
Хотя война в Афганистане и «антитеррористическая операция» в Чечне закончились, российские призывники продолжают погибать. Одни становятся жертвами дедовщины или несчастного случая, другие через несколько месяцев после начала службы оказываются в какой-нибудь горячей точке. Но даже если солдат благополучно вернется домой, он не сможет почувствовать себя героем: воображаемый договор, по которому одни жертвуют собой, а другие ценят их жертву, расторгнут в одностороннем порядке
«Романтическое представление о войне вытекает вонючей коричневой жижей на поле боя, — говорит Михаил. Призывником он попал в 131-ю Майкопскую бригаду, которая штурмовала Грозный 31 декабря 1994 года. — Когда мы встали на грозненском вокзале, начался обстрел. Страшно вначале было так, что я обосрался в штаны. Осознание, что война реальна, приходило медленно. Я полтора часа тупил, пока мне кто-то по башке не дал: «Рядовой, очухайся, урод! Доставай автомат!» Мне повезло, что в школе я профессионально занимался стрельбой и дорос до кандидата в мастера спорта. Те, кто был со мной, стрелять не умели. Правда, научились быстро». Призвали его в сентябре 1994 года в Тульскую область, по месту жительства, а в декабре неожиданно приписали к бригаде, которая ехала в Чечню. «На марше нам тогда сказали, что семьи лучше не волновать, — вспоминает Михаил. — Мол, за месяцок разгоните пару пастухов со старыми берданками, медальки нацепите и домой поедете». Но те офицеры, которые были в Афгане, между собой по пьяни говорили, что будет жопа».
Во время Нового года по обе стороны справляли праздник, и бой на час прекратился — чтобы возобновиться еще на два дня, до приказа к отступлению. В строю после штурма осталось только две трети солдат-призывников. Их отправили на переформирование, а потом снова на войну. «Мои новогодние поздравления тем, кто несет службу, обеспечивает безопасность граждан нашей страны, охраняет ее рубежи, выполняет свой долг, может, рискуя своей жизнью. Даже в эту новогоднюю ночь помните, что вы служите России, защищаете Россию и россиян!» — сказал Борис Ельцин в телевизионном новогоднем обращении. В Москве танцевали на вечеринках в недавно открывшихся ночных клубах; Андрея Козлова признали лучшим игроком сезона «Что? Где? Когда?»; София Ротару пела в «Голубом огоньке»; мне подарили крутую игровую приставку Sega.
Мать Михаила узнала о том, что он в Чечне, 12 января — на него пришла похоронка. «У нее была истерика. Повезло, что от меня 16 января письмо пришло. О похоронке не знал, писал лишь, что все хорошо, что жив и здоров», — говорит он. После демобилизации Михаилу два месяца не возвращали в военкомате паспорт, потому что по бумагам он числился мертвым: «Я знаю еще пятерых, кого признали погибшими. Тела часто путали и чужие родителям присылали».
Без памяти
Предположение, что солдат должен защищать свою родину, а родина — своих солдат, что общество обязано сочувствовать тем, кто вернулся, чтить павших и помогать их семьям, — это и есть то самое романтическое представление о войне, о котором говорит Михаил. Вероятно, оно все еще существует благодаря военным фильмам и рассказам о главной войне — Великой Отечественной. Но довольно быстро исчезает у призывников, когда они попадают на настоящую войну, не умея воевать, и у родителей, когда они не находят ни сочувствия, ни поддержки.
Цинковый гроб, обитый еловыми досками, обычно сопровождают несколько солдат. Погибшего они не знают, как он погиб — тоже. Гроб с документами тихо оставляют на пороге дома — чтобы не разговаривать с родителями — и уходят пить водку. Если кто‐то и оказывает почести солдату, то это его же семья, друзья и соседи. Так до сих пор выглядит доставка «груза 200», рассказывает Вероника Марченко, председатель правления благотворительного общественного фонда «Право матери» — единственного, кто занимается защитой прав семей погибших военнослужащих. Но бывает и хуже. Например, когда вымогают деньги за доставку тела или когда родственникам приходится самим искать машину и снимать гроб с поезда — из товарного вагона. Однажды мать погибшего призывника показала сотрудникам фонда багажную квитанцию, на которой было написано: «Гроб с телом воина МО (Министерства обороны. — БГ), объявленная ценность 0 руб. 00 коп.».
В похоронных командах работают те же срочники и офицеры, которых никто общению с родственниками и тонкостям психологии не обучает. Москва — основной пересылочный пункт, куда прибывают гробы из Чечни и других горячих точек, чтобы затем отправиться в другие города. В 1996 году военный журналист Аркадий Бабченко заболел дизентерией, просрочил отпуск, который ему дали, чтобы похоронить отца, и в качестве наказания был определен в «дизелятник» — пункт сбора проштрафившихся военнослужащих. Некоторым из них поручали перевозку тел погибших. «Мы обычно встречали гроб на вокзале или в аэропорту и везли на другой вокзал, — вспоминает он. — Только раз везли парня из Москвы. Его приехала мама встречать. Села с нами в грузовик. Смотреть на нее невозможно было, страшно. Зима, на кочке машина подпрыгивает, умерший, тоже замерзший, как полено стучит, и мать его сидит». Говорить об этом дальше Бабченко не хочет, поэтому о его работе в «дизелятнике» можно прочитать в его рассказе «Спецгруз»: «Они (солдаты. — БГ) чувствовали свою вину перед ней. Вину любого живого перед матерью мертвого. И хотя каждый из них на своей шкуре испытал все то, что испытал ее сын, и хотя у каждого из них было ровно столько же шансов погибнуть и не их вина, что они остались живы, тем не менее... Тем не менее они, живые, везли сейчас ее мертвого сына домой, и никто из них так и не смог взглянуть в ее пустые глаза». Доставлять гробы специально поручали тем, кто обвинялся в дезертирстве, чтобы им было стыдно, что они выжили.
Первое желание большинства матерей — умереть самим. Они говорят: «Я приду на могилу, лягу и умру», и это для них не всегда фигура речи — некоторые, по рассказам Вероники Марченко, так и делают. Мужчины переносят гибель сына внешне спокойнее, но чаще умирают от инфарктов и инсультов. Психологической системы поддержки и реабилитации семей военных в России нет: родители боятся, что их обращение к врачу не останется в тайне. К нормальной жизни возвращаются единицы, и помогает им в этом крепкая семья: кто‐то берет приемных детей, а кто‐то находит себя в помощи другим.
«Если родители получают извещение, что мальчик погиб в результате самоубийства, то в действительности могло быть три варианта развития событий: он покончил жизнь самоубийством, его довели до самоубийства (к примеру, пообещали, что назавтра изнасилуют) или же его убили, а затем подвесили мертвое тело в петлю», — говорит Марченко. Презрительное отношение к самоубийцам у военных транслируется на семью. Чиновники пытаются манипулировать чувством вины, которые испытывают родители: мол, что ты все ходишь и требуешь, ты же мать самоубийцы. Одно из самых распространенных нарушений прав родителей — формулировка «погиб не при исполнении» в извещении: «В отличие от офицера‐контрактника, призывник несет службу 24 часа в сутки. Неважно, настоящее или мнимое самоубийство, формулировка должна быть «при исполнении», иначе семью лишают всего. На каждом этапе оформления документов — пенсия по потери кормильцев, единовременное пособие, страховка — родителям пытаются заплатить поменьше, а лучше вообще не заплатить». Свои пособия и пенсии в очередях и судах приходится выбивать не только родителям самоубийц, но и родственникам Героев России.
Когда в Чечне появились первые пропавшие без вести солдаты, их матери поехали к линии фронта — узнать, что стало с детьми. Искать пропавших солдат или их тела было некому, и матери поехали в Чечню. Сын Розы Х. Альберт служил в 131‐й Майкопской бригаде и был одним из тех, кто пропал без вести после новогоднего штурма Грозного. Мать в течение семи лет ходила по территории военных действий в поисках сына. «Роза Зуберовна сама с Кавказа. До войны она плохо говорила по‐русски, но в Чечне сдружилась с учительницей русского языка из Воронежа — та тоже сына искала, и пока они ходили вместе, Роза Зуберовна язык выучила, — рассказывает Вероника Марченко. — А потом она попала в плен к боевикам. Ее пытали, потому что подозревали в работе на ФСБ — боевики говорили, что не может мать так долго своего сына искать». В плену она пыталась повеситься на подоле собственной юбки. «Я не знала, что когда человек вешается, он издает очень много звуков», — пересказывает Марченко слова Розы Х. Боевики вытащили женщину из петли, снова били и пытали. У нее получилось бежать из плена: босиком по снегу, к российским солдатам. Сына она так и не нашла, его признали умершим по суду. «Боевики ее пытали, несмотря на ее выраженную кавказскую внешность, а в Москве как‐то отказались селить на сутки в муниципальное общежитие со словами «нерусских не селим», — говорит Марченко.
Эволюция плена
Один из пунктов воображаемого общественного договора, согласно которому одни жертвуют жизнью, а другие чтут эту жертву, касается и плена: своих не бросают и не предают даже в случае поражения. «После Великой Отечественной у нас было три миллиона попавших в плен, на них всем было наплевать, и их воспринимали как врагов. И в Афганскую войну для командира было лучше, если бы его подчиненный погиб, чем попал в плен. Если твой солдат пленен, то в своей должности ты не останешься», — говорит заместитель председателя правления Международного фонда ветеранов и инвалидов вооруженных конфликтов «Рокада» Виталий Бенчарский, руководивший поисками и вызволением из плена российских военнослужащих с января по декабрь 1996 года. Такое отношение к плену и самим плененным сохранялось среди большей части личного состава даже в чеченскую кампанию. «Командующий Объединенной группировкой войск в Чечне Вячеслав Тихомиров говорил, что отменит любой свой приказ, если он помешает освобождению пленного. 90% генералов бы так не сказали», — считает военный обозреватель «Новой газеты» Вячеслав Измайлов, который также занимался в первую чеченскую кампанию освобождением заложников. В качестве примера отношения военных к плену Измайлов приводит эпизод, когда российским войскам удалось прорваться в здание Дома правительства в Грозном: «Боевики их окружили, но они продолжали отбиваться. Когда боеприпасы кончились и солдаты уже три дня не ели, их полковник принял, я считаю, правильное решение — сдаться в обмен на обещание сохранить жизнь. Но один майор, наш же, оказался неподалеку и начал их расстреливать. У тех, кого он убил, потом в похоронках было написано, что погибли смертью храбрых от рук боевиков. Называть его не буду, у него семья, и он никогда не приходит на наши встречи». Измайлов воевал в Афганистане и в первой чеченской. Он говорит, что в Афганистане сдавшихся в плен считали предателями, но командиры не бросали подчиненных на поле боя, а в Чечне командиры уходили и оставляли солдат: «Ничего им за это не было. В Афганистане бы такое не простили».
В январе 1996 года Бенчарскому удалось договориться об обмене одного боевика на четверых военнослужащих. Российских солдат передали хорошо одетыми и выбритыми, а освобожденный боевик умер у чеченцев через час после обмена — федеральные войска его запытали. Пытки и расстрелы невозможно оправдать никакими военными нуждами — с точки зрения обычного гражданина они выглядят как необъяснимый садизм. «У нас в полуразрушенном клубе была устроена гауптвахта, там сидели четыре чеченца, как бы боевики, — рассказывает Измайлов. — Один из них точно был боевиком, а трое других вряд ли: один за наркотики попался, двух других поймали после подрыва БТР, но взрывали не они — просто мимо проезжали. Было очень холодно, минусовая температура. Бенчарский хотел на них обменять наших солдат и обратился к командующему Объединенной группировкой войск в Чечне Вячеславу Тихомирову с просьбой поставить буржуйки, чтобы эти чеченцы от холода не умерли. Тихомиров, который говорил, что отменит любой свой приказ, если он помешает освобождению пленного, сказал печки поставить. Когда же Бенчарский пришел проверить чеченцев, увидел пустую комнату. Молодой офицер, их охранявший, поступил по-сталински: нет человека — нет проблемы. Чтобы не ставить печку, он приказал чеченцев вывести во двор и расстрелять. У одного из них, кстати, четверо детей было».
Аркадий Бабченко потерял на войне лучшего друга — его из засады расстреляли из крупнокалиберного пулемета — и понимает, как развивается ненависть и агрессия, если с ними никто не работает: «Я помню момент, когда узнал, что он погиб. Я начал себя со стороны видеть. И меня переклинило. Все, что мы знаем о ненависти в этом мире, — это ничто, это не ненависть. Мне хотелось убить всех чеченцев: детей, мужиков, стариков, баб — всех под ноль, причем своими руками резать, душить, рубить саперной лопаткой. Продолжалось это дня два, потом я в себя вернулся».
«В плену заложники были от недели до года, многие погибали, но это не было массовым явлением в самом начале войны, — говорит Бенчарский. — Часть пленных поначалу чеченцы возвращали просто так, кого-то выкупали родственники. Солдату говорили: «Пиши письмо домой». И он писал. Мать продавала квартиру или дом (дети же в основном из бедных семей воевали), высылала деньги, и ребенка отпускали. Потом цены начали расти как снежный ком». Захват и торговля заложниками стали бизнесом. Огромные денежные выкупы были заплачены в 1997–1998 годах Борисом Березовским за корреспондентов и журналистов программы «Взгляд», телеканала ОРТ, «Радио России» и ИТАР–ТАСС. При его же участии освобождали пензенских омоновцев, руководителей ФСБ Ингушетии. Бесплатно отпускали все реже; тех, кого некому было выкупать, пытали. «Боевики при других пленных забивали палками одного полковника, — рассказывает Измайлов. — И за этого полковника вступился офицер МЧС из Ростовской области Дмитрий Бобрышев. Его, к сожалению, из плена вызволить не удалось. Ему там двуручной пилой голову отпилили. В России у него осталась вдова, сын его родился — он так его и не увидел. Только после статьи в газете Бобрышева наградили и квартиру семье его дали». С 2000 года пленных не ищут и не вызволяют.
Простое насилие
Все происходящее с призывниками и их родителями сопровождается полной тишиной. Темы неоправданного насилия и садизма военных не существует в публичном поле. Следовательно, нет особой надежды на общественный контроль, и за преступлением не последует наказание. Скандалы, связанные с преступлениями военных, — дело Буданова, Лапина или Худякова и Аракчеева — это редкие исключения, которые только подтверждают общее правило.
«Первая чеченская ассоциируется у меня не с войной, а с концлагерем, — продолжает Аркадий Бабченко. — Я служил в Моздоке и военных действий не видел, а вот дедовщина была махровейшая. Если тебе за день десять раз не дали по голове, значит, день прошел зря. Пьянство и наркомания повальные, офицеров ненавидели, называли их шакалами и часто в них стреляли. К примеру, один военный напился, обожрался героином, видит, что начальник штаба идет, выстрелил в него из окна и не попал — пуля в землю между ног вошла. Но начальник был пьян и не заметил». Бабченко рассказывает про побег пятерых новобранцев из части босиком по снегу после спаррингов с разведчиками: «Мы жили в 500 метрах от взлетной полосы, каждый божий день туда отправляли свежих солдат — и каждый день привозили трупы. Ты думаешь, что тебя не убьют, только до первого обстрела, потом ты уже уверен, что до дембеля не доживешь. Главная метаморфоза: ты понимаешь, что не центр вселенной, мир не вращается вокруг тебя, ты просто кусок мяса — тебя грохнут, и ничего не изменится. Своя жизнь уже ничего не стоит, а чужая? Какая разница, избил ты новобранца или нет — все равно он через две недели сдохнет».
Дедовщина в армии в мирное время имеет те же корни — безразличие. В «Праве матери» рассказывают, как к маме, чей сын пять лет числился в армии пропавшим без вести, постоянно приходила домой полиция и спрашивала, где она его прячет. Выяснилось, что сослуживец убил ее сына и, разрубив тело на пять кусков, закопал на территории части. «Солдаты, бывает, погибают на следующий день по прибытии в часть, через неделю, через месяц. Срок службы к возможности погибнуть не имеет никакого отношения, — Марченко рассказывает про случай на полигоне в Воронежской области в июле 2012 года, когда командир заставил солдат — не саперов — собирать на полигоне невзорвавшиеся снаряды голыми руками. — Погибли двое, были ранены 11 человек. Из погибших один солдат приехал в часть накануне, другой отслужил две недели. Когда ребята отказывались и говорили, что не будут делать опасную работу, на них орали: «Что сказал, то и будете делать! Вы для меня пушечное мясо!» Дело сейчас в суде».
Сколько призывников сейчас гибнет в армии в результате неуставных отношений, несчастных случаев или не оказанной вовремя медицинской помощи, неизвестно. С 2009 года Министерство обороны перестало публиковать открытую статистику; количество заявлений на выплату страховок (и количество отказов в этих выплатах) тоже не разглашается. Последние открытые данные о «небоевых потерях» в армии относятся к 2008 году, и на тот момент около 500 человек гибло ежегодно в результате ДТП, самоубийств и несчастных случаев (информагентства со ссылкой на доклад генпрокурора Совету Федерации приводят данные о 339 погибших за 2012 год. — БГ). При этом статистика не учитывала тех, кто умер не на территории части — к примеру, в госпитале от инфекционного заболевания или сразу после возвращения из армии, но из-за военной травмы, кто числился пропавшим без вести и так далее.
***
«В начале 1990-х ветеранам Афганистана предоставлялись налоговые льготы, но получить их можно было только через кооперативы, и это заставляло афганцев объединяться, — говорит директор Программы российских, восточноевропейских и евразийских исследований в Принстонском университете, антрополог Сергей Ушакин. — У воевавших в Чечне льготы заменили индивидуальными боевыми выплатами, объединяться было незачем, а деньги вкладывать некуда — их пропивали. Потом выплаты по месту увольнения заменили выплатами по месту призыва — из-за того, что военнослужащие, которые везли после увольнения солидные деньги, становились жертвами убийц. В итоге военные годами не могли получить деньги от банков, которые тогда их прокручивали». Ушакин исследовал отношения государства, общества и ветеранов Чечни и Афганистана: «В письмах из Афганистана встречается мотив участия в народной революции, тогда была еще свежа память о революции на Кубе и было ощущение, что это была почти победа. Зачем была нужна Чечня — был это личный конфликт Ельцина и Дудаева или нечто большее — не обсуждается до сих пор как обществом, так и самими ветеранами, которые считают, что их бросили и предали». Ушакин говорит о том, что в Америке научились уважать самоотверженность и самопожертвование солдата вне зависимости от характера войны.
В России солдат пока еще делают ответственными за политические решения: их упрекают в том, что они участвовали в несправедливой войне. Ни системы адаптации солдат к мирной жизни, ни института поддержки родителей погибших, кроме редких общественных организаций, не существует. Собственно, и войны никакой как будто бы не было: первая чеченская война называлась «восстановление конституционного порядка в Чеченской Республике», вторая — «антитеррористическая операция». Россия продолжает — и будет продолжать — посылать призывников на войны, называя их «операциями» и «конфликтами». Законодательного запрета на участие срочников в военных действиях нет, а в феврале 2013 года Владимир Путин подписал указ, по которому срок минимальной боевой подготовки перед отправкой в зону конфликта сократился с полугода до четырех месяцев. Пока мы разговаривали с Вероникой Марченко в офисе фонда «Право матери», ей позвонили из Челябинска: мать призывника случайно узнала, что ее сын, ушедший в армию в июне этого года, вместе с шестью земляками плывет на военном корабле в Сирию.