1920 год Родилась в Москве
1925–1929 годы Семья уехала в Новосибирск
1930 год Переехали в Денежный переулок
1930–1938 годы Училась в школе в Кривоарбатском переулке
январь 1938 года Арест отца
март 1938 года Арест матери
лето 1938 года Поступила во Второй медицинский институт
1941–1944 годы Работала в Боткинской больнице
1942 год Вышла замуж за Валентина Андриевича, художника
1944 год Родился сын Николай
1946 год Вернулась из лагеря мать
1950-е годы Поездки в Окатово, в Коктебель
1985 год Умер муж
2000 год Вышла на пенсию
Я родилась в 1920 году, в доме Нирнзее, в Большом Гнездниковском переулке. Этот доходный дом начала века славился тем, что внизу, в полуподвальном помещении, было знаменитое кабаре-театр «Летучая мышь», а на крыше — зимний сад и кафе. У нас была 814-я квартира на восьмом этаже, однокомнатная и фактически без кухни — только в нише стояла маленькая газовая плитка. Там мы прожили до 1925 года, когда папу перевели в Новосибирск. В Новосибирске родился мой младший брат Аскольд.
Моя мама, Елена Адамовна Спасовская, родилась в 1900 году. Ее отец — Адам Станиславович — был поляком. Он погиб в войну 1914 года, и сохранилась огромная фотография, где вся семья провожает деда на фронт. Моя бабушка осталась одна с четырьмя детьми: тетей Мурой, тетей Наташей, дядей Виктором и мамой. В 1918 году совсем молодой Виктор ушел добровольцем в белую армию и оттуда не вернулся. Бабушка верила, что он в эмиграции, и все время его ждала.
Отец, Лев Саулович Стриковский, был евреем, его семья испокон веков жила в Нижнем Новгороде, занимались, я так понимаю, торговлей. У деда была на Мытном рынке лавочка, где он принимал у рыбаков свежевыловленную рыбу и перепродавал ее. И когда мои родители поженились в 1919 году, бабушка прокляла мою маму за то, что она вышла замуж за еврея. Была недовольна и семья отца, потому что он женился не на еврейке. Они стали жить самостоятельно, в коммуне. Отец уже вступил в партию, а подрабатывал тем, что на свадьбах или где-то еще играл на скрипке. Потом он работал в Центросоюзе СССР, несколько лет был председателем Сибкрайсоюза — из-за этого мы переезжали в Новосибирск, — а потом перешел в Наркомпищепром, и мы вернулись в Москву. В конце концов он стал председателем Главмолока, а за ним — Главмяса СССР. А мама заведовала детским садом Госзнака, который находился в Глазовском переулке. Она рассказывала, что в 1936 году, после того как был арестован Бухарин, туда привезли ненадолго его маленького сына, а после отправили в детский дом.
Еще в школе он делал маленькие сшитые книжечки, в которых писал свои стихи. Вместо издательства там стояло «Самсебяиздат», тираж номера — 1. Отсюда пошло название «самиздат»
С третьего класса я училась в школе №7 в Кривоарбатском переулке, бывшей женской гимназии Хвостовой, напротив дома архитектора Мельникова. У нас был очень хороший класс, замечательный. С нами учился Николай Глазков, будущий поэт, который потом напишет:
Я на мир взираю из-под столика.
Век двадцатый — век необычайный!
То, что интересно для историка,
То для современника печально.
Еще в школе он делал маленькие сшитые книжечки, в которых писал свои стихи. Вместо издательства там стояло «Самсебяиздат», тираж номера — 1. Отсюда пошло название «самиздат». Коля был ко мне неравнодушен и даже написал целую «Роксаниаду», где эпиграфом было: «Не садись в чужие сани, не пиши псалмы Роксане».
На два года младше меня учился Сигурд Шмидт, которого называли Зигой, — сын Отто Юльевича Шмидта, знаменитого начальника экспедиции на Северный полюс. Зига жил рядом с домом Мельникова и до сих пор там живет. Он стал историком, недавно вот выступал по «Культуре» с циклом лекций о Москве.
Мать Роксаны Андриевич Елена Спасовская с братом Виктором,
погибшим на Гражданской войне, сестрой Мурой и няней, начало 1900-х годов
В нашем доме в Москве жили многие ответственные партийные работники и даже министр последнего Временного правительства Николай Некрасов. В 1937 году начались аресты — каждую ночь кого-то из дома забирали. Отца сначала исключили из партии, и по этому поводу он подал заявление в райком, уверенный, что во всем разберутся, что это недоразумение. Потом очень ждали заседания и пересмотра решения. Я еще училась в школе и не очень хорошо понимала, что происходит, но помню это тревожное состояние, какие-то разговоры.
В январе 1938 года, ночью, — звонок в дверь. Дворник говорит маме: «Откройте, Елена Адамовна, внизу кого-то заливает». Мама открыла — их было двое или трое и дворник. Все сразу было совершенно ясно. Они предъявили ордер на арест и начали обыск. Обыскивали сначала одну комнату, потом другую, третью. Последняя комната была моего брата Аскольда. Не знаю, понимал ли он, что происходит, был ли в курсе арестов, но когда вошли в его комнату, он играл на скрипке — Аскольд был очень музыкальным, и так выразились его тревога, волнение и растерянность.
Папа сказал мне: «Роксанка, я ухожу совершенно спокойно, я уверен, что все разберутся, что я скоро вернусь. Ты как была комсомолкой, так и оставайся. Это недоразумение». С этими словами мы попрощались, и его увели.
Сразу после ареста отца мама взяла отпуск и поехала с самым младшим сыном, Виталием, в Нижний Новгород, где жили ее сестры и мать, а также родня отца, а мы с Аскольдом и нянькой остались в Москве. И вскоре, в марте, пришли за мамой. Я говорю: «Мамы нет, она уехала в Нижний Новгород». Когда я позвонила, чтобы предупредить ее, она сказала: «Я с Левой прожила всю жизнь, значит, я нужна, чтобы дать какие-то показания. Никто его так не знает, как я, и уклоняться не могу: нужно ему помочь. Встречай меня завтра на Курском вокзале».
Папа сказал мне: «Роксанка, я ухожу совершенно спокойно, я уверен, что все разберутся, что я скоро вернусь. Ты как была комсомолкой, так и оставайся. Это недоразумение». С этими словами мы попрощались, и его увели.
Тогда мы считали, что отец был жив. Мы же ничего не знали, потому что сначала у нас брали передачи — у мамы приняли деньги, это было на Лубянке. Там принимали передачи по буквам, по алфавиту: сегодня А, завтра Б. Причем никогда не принимали ту сумму, которую вы принесли, они меняли ее. Вот вы хотели передать 20 рублей, а у вас брали, скажем, 18. Я сначала не понимала, а потом мне объяснили: это чтобы не было никаких кодов — мол, если вы передаете такую-то сумму, это значит то-то. Один раз приняли у мамы, один раз приняли у меня. А потом перестали. В справочной на Кузнецком, 24, нам сказали: «Десять лет без права переписки». Никто не подозревал, что это означает расстрел.
Поезд из Нижнего Новгорода пришел утром. Мама приехала одна, а Виталика оставила у бабушки и тетки. Мы долго сидели на Петровском бульваре, разговаривали. Когда стало смеркаться, поехали домой. И через 40 минут за мамой пришли. Было, наверное, часов 9–10 вечера. Два молодых человека и тот же дворник. Они начали обыск, а потом сказали, что должны ее арестовать.
Она была осуждена на восемь лет как член семьи врага народа. Потом, когда после маминой реабилитации Аскольд читал ее дело, мы поняли, что ордер был выписан после того, как расстреляли отца. У мамы в справке было написано: «Осуждена тройкой ОСО как член семьи врага народа на 8 лет», а в графах «статья» и «судима» стояли прочерки — суда не было.
Два раза после маминого ареста у меня приняли для нее передачи в Бутырской тюрьме, но потом сказали: «Все, у нас ее нет, передачи не принимаем». Меня отправили на Кузнецкий, 24, где была центральная справочная, и там я узнала, что следствие закончено, а мама направлена в лагерь, и я должна ждать от нее письма.
Был март 1938-го, я заканчивала десятый класс, Аскольд — пятый. Летом я подала документы в Медицинский институт, а потом мы с Аскольдом поехали в Нижний. У папиной сестры, тети Берты, и ее мужа не было детей, и они решили, что Аскольд будет жить у них. Я же вернулась в Москву и поступила во Второй медицинский институт.
Следующим летом я сдавала сессию, и вдруг приходит открытка: меня вызывают в приемник для детей арестованных. Я приехала: достают какую-то папку, разворачивают — вижу, там бумага с маминым почерком. Разрешений на письма тогда не давали — только тем, у кого дети были в детских домах, и хотя мама понимала, что мы живем у себя дома, она надеялась, что хоть так сможет отправить нам весточку. Так я узнала, что она в лагере в Мордовии, на станции Потьма.
Свидание полагалось раз в год, и до войны я ездила к маме два раза. От станции Потьма до лагеря была проложена по лесу узкоколейка, по которой ходил поезд, так называемая кукушка. Там, на территории лагеря, среди леса были разбросаны отдельные лагпункты, соединенные между собой узкоколейкой. От одного до другого ехать где-то час. Едешь, едешь по лесу, потом видишь огороженный квадрат с вышками по углам. Но на территорию самого лагпункта не пускали: за его пределами был специальный домик для свиданий. Внутри две или три комнаты и тамбур, где сидел часовой с винтовкой. Свидание длилось два дня, и я там ночевала, в этом домике, а маму приводили и на ночь уводили.
Они жили в бараках на 200 человек, спали на двухэтажных нарах, а днем работали. Мама брала самую тяжелую работу — колола дрова, — чтобы скорее заснуть после тяжелой нагрузки и отключиться от действительности. А еще она шила — у меня была косынка, связанная ею в лагере из шелковых ниток. Они все там распускали вещи, которые у них были — белье и так далее, — и шили скатерти, шторы, занавески, чтобы украсить свой барак, а также в подарок надзирателю, врачу, начальнику, ну и главным образом для детей, которые навещали.
С отцом, Москва, между 1926 и 1927 годами
Мама рассказывала, что вечером, когда ложились спать, стоило одной заплакать — рыдал весь барак. Рыдали, потому что ничего не знали о детях — особенно в первый год, когда не разрешали письма. Приходил беспомощный начальник лагеря, который не понимал, что с ними делать: раньше там держали уголовников, а теперь это были беспомощные интеллигентные женщины. Он в ведре приносил валерьянку и всех отпаивал.
Я уезжала к маме на свидание во время учебы, и мне нужно было брать в деканате отпуск. Деканом тогда был профессор Яков Львович Раппопорт, патологоанатом. Помню, я пришла к нему и сказала: «Яков Львович, я должна поехать к маме в лагерь на свидание». «Передайте вашей маме, что я вами доволен». Яков Львович был остроумнейший человек, умница. Когда его потом арестовали по делу врачей и следователь стал читать, что он обвиняется в шпионаже, Яков Львович расхохотался. И так это было искренне и заразительно, что следователь невольно тоже засмеялся. А потом разозлился и крикнул: «Уведите его!»
Последний экзамен моего 3-го курса — фармакология — был назначен на понедельник, 23 июня. После этого мы должны были ехать на летнюю практику. 22 июня, в воскресенье, мы вместе с моей подругой Галкой Сидоровой сидели у меня и готовились к сдаче. Окна комнаты выходили на Денежный переулок, а на углу был какой-то ларек, где продавались соль, крупа, мыло, спички. Во второй половине дня смотрим — очередь. Оказывается, уже было сообщение о нападении Германии, и люди сразу бросились делать запасы. Мы были ужасно возмущены: обыватели, мещане! Первым делом бросились за солью и спичками, за мылом! Война началась, как можно думать о таких мелочах!
Когда пришло сообщение о нападении Германии, люди сразу бросились делать запасы. Мы были ужасно возмущены: обыватели, мещане! Первым делом бросились за солью и спичками, за мылом! Война началась, как можно думать о таких мелочах!
После экзамена нам сказали, что никакой практики не будет — мы сразу начинаем занятия 4-го курса. Тогда же я начала работать в медпункте метро «Маяковская»: в определенный час вечером станция закрывалась, и на ночь метро становилось бомбоубежищем для населения. Вдоль платформы стояли два состава с открытыми дверями. Там обычно оставляли больных и стариков. Дальше — в тоннеле — клали деревянные настилы, выключали ток.
Во время тревоги вызывать скорую было нельзя, только после отбоя. Как-то мне сказали: «Роксанка, там начались роды». Я спустилась в тоннель — роды были в разгаре, мальчик уже шел головкой. Первый раз в жизни я перерезала пуповину и перевязала ее. Уже под утро мы вызвали скорую, и их отвезли в роддом.
16 октября 1941 года я, как обычно, приехала в институт, и тут выяснилось, что первые три курса эвакуируют в Омск, пятикурсникам выдают дипломы, а нам — четвертому курсу — так называемые справки зауряд-врача, где написано, что во время войны мы можем работать врачами, а по окончании должны закончить медицинское образование.
Это был знаменитый день — 16 октября, единственный день, когда московское метро было просто закрыто без всякого предупреждения. Первый раз за всю историю своего существования. Было абсолютно непонятно, что происходит, и это, конечно, вселяло панику. Я помню, как шла по улице Воровского — и ветер нес черный пепел. Это перед эвакуацией люди уничтожали архивы, жгли документы, а учреждения личные дела и списки сотрудников. По городу шли люди с рюкзаками, ехали в открытых машинах, учреждения вывозили людей на поездах. Продовольственные склады открыли для населения, чтобы не досталось врагу, люди тащили муку, на грузовиках везли вещи. В городе царила какая-то всеобщая растерянность и паника, потому что немцы были под Химками и даже доносились звуки канонады. Все ждали, что кто-то выступит с комментариями: председатель Моссовета Пронин, Сталин или Молотов, но весь день было ничего не понятно. Только под вечер выступил Пронин.
Наступала зима, батареи совсем не топились. По молодости и по дурости я спала на кухне: зажигала духовку, открывала крышку и конфорки. Идиотка, конечно, ведь газ могли отключить… Я прекрасно понимала, что Москву просто так не сдадут, что будут бои и в боях я нужна как медик. С ноября я работала в Боткинской больнице, где был эвакуационный госпиталь. Первую помощь — наложение жгутов, остановку крови — оказывали санинструкторы на передовой. Дальше в ППГ — передвижном полевом госпитале — раны обрабатывались, вводилась противостолбнячная сыворотка, там начиналось первичное лечение, но не было стационара. Оттуда уже отправляли в тыл для оказания квалифицированной помощи.
8-й класс, Москва, 1935 год
Я работала в отделении профессора-уролога Анатолия Павловича Фрумкина. Ранения были, как правило, множественные, и нужно было определить самое тяжелое, превалирующее повреждение. В нашем отделении такими были ранения органов таза — это и кости, и почки, и мочевой пузырь, и отрывы половых органов у мужчин. Анатолий Павлович пытался делать им так называемую пенопластику, хотя бы декоративно. Был один раненый, деревенский мужик, — и у него был тоже отрыв. Он говорил: «Ну как я пойду в деревенскую баню?» Фрумкин даже пытался делать пенопластику от только что умершего человека: брал тестикулы и делал подсадку.
Летом 1944 года я получила повестку из военкомата: выяснилось, что меня по распределению отправляют в Нижний Новгород — тогда город Горький — на двухмесячные курсы военно-полевой хирургии.
К тому моменту я уже была замужем. У родителей моего школьного приятеля Бори Беклешова был совершенно замечательный дом на Новинском бульваре — там, где сейчас сверху глобус. Там собирался удивительный круг, артистический, интеллигентный: писательница Муся Поступальская, поэт Елена Благинина, актер Николай Литвинов, литературный критик Эся Живова, физик Вадим Фурдуев, эстонский художник Ниемяги, супруги Куинджи, воспитанница Горького Таня Альфер. Там же бывал и художник Валентин Андриевич — мы познакомились, когда я училась еще в школе.
А потом — в 1939 году — в институте был какой-то вечер, танцы-манцы, много народу. Я там познакомилась со студентом пятого курса, звали его Валентин. Мы танцевали, а потом он провожал меня домой и попросил телефон. И вот в воскресенье раздается звонок: «Роксана, это говорит Валентин Андриевич. Очень хочется повидаться с вами, давайте встретимся». Мы договорились у метро «Смоленская». Я была уверена, что мне позвонил мой ухажер с танцев, фамилии я значения не придала. Прихожу к «Смоленской» и его выглядываю, а он был такой высокий, в очках. Тут ко мне подходит Валентин Андриевич и говорит: «Роксана, как я рад вас видеть!» Мы заговариваем, а я все озираюсь и выглядываю своего знакомого из института, а потом наконец из разговора понимаю, что звонил и договаривался о встрече как раз этот Валентин. Мы стали встречаться, и в ноябре 1942 года я вышла за него замуж. Уже оказавшись на курсах в Горьком, обнаружила, что беременна, и в ноябре 1944-го родился наш сын Коля.
В начале войны они с актером Николаем Литвиновым придумали антигитлеровский номер — Валя сделал мягкую куклу Гитлера, а Елена Благинина написала текст, и в составе фронтовых бригад они с этим сатирическим номером выступали перед солдатами. Когда из эвакуации вернулся Театр Образцова, Валю пригласили туда работать, и в 1946 году состоялась премьера спектакля «Необыкновенный концерт» с его куклами. Валентин Валентинович был очень изобретателен при создании и конструировании своих тростевых кукол, ведь кукла — это не просто образ, но и очень сложный артефакт, и механика должна быть продумана и логически выстроена. Позже он занимался книжной графикой и много иллюстрировал детских книг для «Детгиза» и «Малыша», особенно много делал всевозможных книжек-игрушек, иллюстрировал Чуковского, Барто и Маршака. Мы прожили вместе 45 лет, и мне никогда с ним не было скучно и всегда очень надежно — он умел подставлять свое плечо.
После войны началась демобилизация, и в том числе врачей с фронта, поэтому устроиться на работу мне было трудно. А в 1946 году, отбыв в лагере ровно восемь лет — с 1938-го по 1946-й, вернулась мама. Жить она могла только за сто километров от Москвы — «минус крупные города». Мама перебралась во Владимирскую область, в город Киржач. Она была очень энергичным человеком: устроилась работать в школьную библиотеку, организовала там драматический кружок, литературный.
С ней поехал младший сын Витя, который все восемь лет до этого жил у бабушки. Когда маму арестовали, ему было 2 года, а когда она вернулась из лагеря, ему было 10; он не помнил и не знал ее, называл на «вы» и не хотел с ней уезжать.
Мы жили тогда в Москве, в Денежном переулке. Тогда у художников еще не было личных мастерских. Первая появилась у Виталия (Вити) Горяева и находилась в Кисловском переулке. Витя дружил с Твардовским, и он там часто бывал. А еще художники — Иван Бруни, Леня Сайфертис, Толя Кокорин и его жена Ира Вилковир, Виктор Цигаль и Мирель Шагинян. Там ставили спектакли, к которым долго писали сценарии и придумывали декорации. Очень хорошо помню один — историю любви. Сначала по Эдему с веночками, взявшись за ручку, гуляли Адам и Ева. Потом сцена из Средневековья: рыцарь надевал пояс верности. Дальше еще что-то, а напоследок — автомобиль, из окон которого торчали руки, на которые была надета обувь, — разгул секса.
Сергей Доревский, Евгений Агранович, Роксана Стриковская, Борис Дайховский, Леонид Троицкий, Владимир Вуль, Ляля Туполева на первом курсе института 1939 год
Мы сели за стол, и вдруг Охотский произносит, «А Берия-то оказался какая сволочь!» Услышать такую фразу в то время от малознакомого человека было не только странно, но и страшно
В то время летом мы жили большой компанией в глухой деревне Окатово на Волге, где не было никакой связи: ни газет, ни радио, вообще ничего. Там, помню, мы познакомились с молодыми врачами — Владимиром Охотским и его женой Мариной. Это был 1953 год. Вернувшись из поездки в Москву, Охотские пришли к нам, Валя наловил рыбы, мы сели за стол, и вдруг Охотский произносит, «А Берия-то оказался какая сволочь!» Услышать такую фразу в то время от малознакомого человека было не только странно, но и страшно, даже подозрительно — вдруг провокатор? Поэтому я под столом наступила на ногу Вале, чтобы он не поддавался на провокационные разговоры, а сама говорю: «Володя, вот рыба, очень вкусная, угощайтесь, пожалуйста!» Так напряженно прошло какое-то время — Охотский периодически возвращался к опасной теме, я толкала Валю ногой под столом, и он нахваливал рыбу. Только под конец ужина Охотский полез в портфель и — со словами «Хорошо я вас напугал!» — достал свежую газету «Правда», где сообщалось о том, что арестован Берия, который объявлялся шпионом, вредителем и предателем.
В конце 1953 года, в той же «Правде» были одновременно опубликованы новости о торжественном открытии рядов ГУМа и о том, что приговор Берии — расстрел — приведен в исполнение. По этому случаю в Москве ходила такая частушка:
Не день сегодня, а феерия,
Ликует публика московская:
Открылся ГУМ, закрылся Берия
И напечатана Чуковская.
В конце 1950-х годов мы стали ездить в Коктебель, там был дом у Мирели Шагинян. Тогда еще была жива вдова Макса Волошина, Марья Степановна. По соседству, в Судаке, был дом у наших друзей Бруней, и мы часто ездили к ним в гости. Тогда же началось увлечение подводным плаванием с масками и подводной охотой. Мы плавали, ходили в походы в горы, делали там шашлыки. А потом была открыта живописная деревня на берегу Великой, недалеко от города Опочки. Это место обнаружил сын Валиного друга, Коля Маркевич, сплавляясь по реке. Уже на следующий год мы поехали туда на все лето. Электричества не было — провода протянули только в 1970 году по случаю столетия со дня рождения Ленина. Соответственно, готовить можно было либо в русской печи, либо на берегу. Так что к ужину мы ловили рыбу, раков, разводили костер у реки и на нем все это жарили и варили собранные грибы.
Борис Маркевич, Марк Клячко, Алевтина Власова, Дмитрий Придворов, Валентин Андриевич, Татьяна Толли, Владимир Литвинов, Окатово
К счастью, мимо ближайшего городка шел поезд из Риги в Москву. Местные жители знали, где находится вагон-ресторан, и за те пять минут, что поезд стоял на станции, нужно было вскочить внутрь и купить сосиски, колбасу, творог и рижские конфеты «Лайма». Зато рядом, в близлежащей Опочке, по воскресеньям был рынок, и крестьяне приезжали туда на лошадях. Помните, у Пушкина: «И путешествие в Опочку, и фортепьяно вечерком».
Одним из наших развлечений в деревне была игра «Скребл». Кто-то из знакомых привез ее из Америки — ничего подобного до этого мы не знали. Так как у Валентина Валентиновича в мастерской был токарный станок и он был очень рукастый, он эту игру скопировал, сделал такую же доску и фишки с русскими буквами, и мы все с увлечением собирались и играли.
Работала я до 80 лет. В Москве заведовала клинической лабораторией в одной из поликлиник, которые обслуживали персональных пенсионеров, — раньше они назывались старыми большевиками. Занималась я в основном болезнями крови, фактически была гематологом. В этой поликлинике на улице Казакова я проработала до конца.
Я всегда очень много читала, и на работе меня называли «наш культуртрегер». Выписывала массу журналов, покупала книги, ко мне за советами шли даже из других отделений. Книги и правда меня сопровождают с детства. Валентин Валентинович очень любил поэзию — раннего Пастернака, Заболоцкого, Гумилева. Массу стихов он знал наизусть и даже прозу — Бабеля, Зощенко. Для меня это был новый мир, куда он меня ввел и который он мне показал. Любил и хорошо знал поэзию Валин близкий друг, Зяма Гердт, который дружил с Давидом Самойловым и с Левитанским, любил их поэзию и прекрасно ее читал. А племянник Вали, Вадим Вацуро, был известный питерский пушкинист, он много и детально занимался XIX веком, лирикой пушкинской школы. Каждый его приезд в Москву был для нас праздником и литературным событием: он приходил с коллегами, приводил Натана Эйдельмана, Турчина, Андроникова. К сожалению, Вадим рано ушел из жизни.
Валентин Андриевич у себя в мастерской делает лодку, 1960-1970-е годы
Москва теперь совсем другой город. Я вспоминаю Арбат, арбатские переулки… Плотников, Чистый, Гагаринский, Мертвый, Сивцев Вражек — там стояли невысокие газовые фонари, к которым вечером подходил газовщик с лесенкой, поднимался, открывал краник и зажигал. А рано утром тушил. По Арбату ходил трамвай, 4-й номер. Потом его сняли и пустили троллейбус — двойку. Когда в последнее время я попадаю в эти переулки, там уже ничего узнать нельзя. В Малом Могильцевском была лавка — мы ходили туда за керосином, хозяйственным мылом и щетками. Сейчас даже невозможно представить себе тот быт.
Зимой тротуары расчищали дворники в фартуках и с бляхами, и мне сейчас кажется, что зимы были снежные-снежные. Детьми мы на коньках «Снегурочка» катались по переулкам — прикручивали коньки к валенкам веревками и гоняли по утрамбованному снегу. Тогда двор и переулки были как будто единым пространством: машин не было, а извозчики ездили по улице, сворачивая в переулки, только если были какие-то дела.
Зимой тротуары расчищали дворники в фартуках и с бляхами, и мне сейчас кажется, что зимы были снежные-снежные.
Позже мы ходили на каток АМО, который находился на месте нынешнего ЦДХ, — это было открытое огороженное поле с раздевалками барачного типа и большая площадь, покрытая льдом. Туда мы ходили пешком, метро никакого еще не было. Я помню это ощущение: катание там, музыка и свет фонарей.
Главное, с возрастом не терять интерес к окружающему, к людям. К сожалению, уходят друзья и близкие. Последняя моя утрата — это Мирель Шагинян и Ляля Карбышева, мои подруги с детства. Уже нет очень многих, но пока их помнишь, они всегда с тобой. Хотя нас осталось очень мало, мы по-прежнему дружим и общаемся, стараемся, хотя это уже нелегко — встречаться. Я не одинока и благодарна судьбе, что окружена семьей — это сын Коля, внуки Маша и Сережа, невестка Маша и правнучка Дуся. Они не только мои близкие, но и мои друзья, мои единомышленники.
Главное — не погружаться в себя и в возрастные хворобы, не терять интереса. Кругом столько всего нового, удивительного, интересного… Многие друзья ушли, но я продолжаю дружить с их детьми — Валя называл это «наши друзьевые дети». Тогда ниточка тянется дальше и не рвется…