Атлас
Войти  

Также по теме

Про любовь

  • 1917

“Я вам так скажу: могила любого христианина – это святое место...» Чай у протоиерея Aлександра Кузина был хитрый. От него вся комната пахла травой и летом. Очень кстати дикая уральская малина в блюдце. Много съесть, конечно, неудобно, а мало – жадность не дает.

– Так уж и любого? – спрашиваю.

– Конечно. При крещении человека помазывают во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. И хороним мы христианина, как сосуд этого Духа. – Отец Aлександр звенит ложечкой и дует на чай.

Момент благоговейной тишины... Во глубине церковного двора храма Косьмы и Дамиана в Шубине ютится одноэтажный домик со скрипучими полами и комнаткой об одно зарешеченное окошко. Низкий диван съедает половину пространства. Одним боком он смотрит на дверь, другим припирает к окну рабочий стол священника. A все остальное место занято книгами и иконами. Иконами и книгами...

– Страх перед смертью – типичное состояние человека без духовного опыта. A верующему зачем ее бояться? Он знает, что смерть не способна прервать жизнь. Любовь Бога не знает границ... – священник поднимает смеющиеся глаза. – Вы попробуйте малину в чай положить. Сахар вреден, а так будет не очень сладко, но и не пусто.

«Вот еще! – думаю я. – Такую вкуснотищу кипятком разбавлять». Накладываю горку из трех жирненьких ягод в ложку и спрашиваю:

– Церковное правило запрещает на Пасху ходить на кладбище?

– Не приветствует, – отвечает священник. – На Пасху мы не поминаем усопших. Ведь скорбь умаляет радость.

– A традиция? Что с людьми делать?

– С людьми ничего не надо делать, – батюшка отставляет чашку. – Церковная традиция не накладывает жестких запретов на поведение людей. Родные могилы во время гонений замещали и Церковь, и Таинства. Здесь человек мог безбоязненно помолиться, поговорить с Богом. Так кладбище и освятилось народным благочестием. И об этом стоит помнить.

Значит – можно. Когда Патриарха спрашивали об этом, он сказал: если хо’дите молиться – ходи’те. У Бога все живы. Священник оглаживает седеющую бороду. Он почему-то напоминает мне народного умельца, сельского Кулибина, конструктора самодельных летательных аппаратов.

– Несколько дней назад на Востряковском кладбище я познакомился с женщиной, которая посещает могилу собственного брата раз в неделю, – говорю я. Отец Aлександр кладет левую руку на стол ладонью вниз.

– Лишь бы это не превратилось в суррогат духовной жизни. Заменять Бога привязанностью к чему-либо опасно. Мне очень не хочется расставаться с уральским «малинишным» вареньем. Я выдерживаю паузу:

– Можно, я вам ее историю расскажу?

– Пожалуйста, – отвечает протоиерей. – Живая история всегда интереснее нравоучения.

И он пододвигает блюдце с малиной вплотную к моей чашке.

“В этом городе, – начал я, – у меня есть две родные могилы. В одной похоронена бабушка Зоя, в другой – бабушка Броня, Бронислава Семеновна. К последней я вчера и ездил. Вы, наверное, знаете цветочный «пятачок» на съезде с Мичуринского проспекта... Так вот, подхожу – стоит женщина лет пятидесяти в мокром вязаном берете. Снег-то был нешуточный. A позади нее перевязанная ремнями тележка на растопыренных колесах.

– Пасху будем на сугробах встречать, – сказала женщина. – Что-то Бог весну придерживает...

– Да... – буркнул цветочник. – И помереть не жалко в такую погоду. Женщина купила пластмассовый букетик и две чуть живые гвоздики. Затем прошла ворота, цыкнула на собак, перебираясь через лужу качнулась назад, а ее тележка завалились на бок. Тут я успел ей на помощь.

– Восьмой год с ней езжу, – оправдываясь, сказала женщина. – Как брат помер. Совсем дряхлая... Найти бы колесико.

Мы сообща вытолкали утонувшее колесо на асфальт и пошли вместе.

– Так вы к брату? – спросил я.

– К нему... Болел он у меня, – сообщила женщина, – головой болел. Память отшибло и разум, но кушал хорошо. Я к нему каждый день ездила. И путь-то неблизкий, из Воймежного... По три часа добиралась, что поделаешь.

– A переехать поближе? – спросил я.

– Милый! Да ты не с Марса? Кто ж сменяет Москву на Воймежный?

Женщина нахмурилась, словно учительница младших классов. Я заметил, что брови-то наполовину выщипаны.

– A теперь он здесь, и мне чуть полегче. Раз в неделю приеду, сведаю – и домой.

– Раз в неделю? – переспросил я. – Видно, брат – хороший человек.

– Упаси Бог! – сказала женщина. – Редкой черствости мужик был... особенно когда в соображении еще находился. За всю жизнь в долг рубля не дал. С детства меня косорылой называл. Видите, у меня глаза немного косят. Женщина обернулась и уставилась на меня, как будто собралась фотографироваться. Толстый пористый нос ее с полосками на крыльях оказался самым выдающимся участком лица. Дефекта зрения я не заметил.

– Зачем же вы ездите к нему так часто?

– Родная кровь, куда денешься. Его побили крепко, он умом и тронулся. Родители умерли, дети его где-то в Оренбурге затерялись. Одна я осталась родственная душа... Да без мозгов ему лучше было. Оттаял он немного. Не ругался, не пил, не дрался... Ел, правда, много... Вся моя пенсия на него уходила. Мне Бог семьи не дал, одного его. A как похоронила – вроде проще стало, но и тоскливее...

Мы свернули с главной аллеи и, петляя между заснеженных могил, вышли к оградке с камнем. Снег лежал на камне как мокрый берет на женщине. Надпись читалась с трудом: «Пучкин Степан Тимофеевич. 1930–1995».

– A меня Людмилой Тимофеевной зовут, – сообщила женщина.

Людмила Тимофеевна вытащила из тележки красное ведерко, худой веник и тряпку. Веник, правда, тут же спрятала назад. Выгребла из-под снега упавшие сучья и протерла камень. Фамилия брата теперь читалась легко и даже поблескивала.

– Страшно как-то, – сказала женщина. – Помер человек, как в воздухе растаял. Ничегошеньки после себя не оставил, даже писем нет. Две карточки и футляр от ножниц. Лишь ко мне живая ниточка от него тянется. A оборвется она, что будет... Только Бог вспомнит.

– Разве этого мало? – спросил я. Людмила Тимофеевна вздохнула и произнесла:

– Сил верить нет.

Мне показалось, что в этот момент снег и дождь кончились и все стихло. Людмила Тимофеевна беззвучно шевелила губами. [#insert]

– На прошлой Пасхе мы сюда с девчонками заезжали, – сказала Людмила Тимофеевна. – В Евангелии, правда, написано, что нельзя на Пасху к покойникам приходить. Мол, все они, и грешники в том числе, единственный день в году отдыхают... Да как-то ноги сам привели. Подружки мои, как и я, одинокие тетки. Одна парикмахером в Воймежном, а другая там же в райсобесе. Хорошо посидели, поревели. Галка, оказывается, в седьмом классе хотела замуж за моего Степку... – женщина смолкла, задумалась. – Они мне джемпер подарили, немецкий... Куда же я его дела? – она вставила в жестяную консервную банку у изголовья могилы свой пластмассовый букет, а гвоздики положила на цветник. – Видишь, Степан Тимофеевич, ковыряюсь помаленьку. Бог пока терпит. A твоя китайская роза, в спальне, зацвела, – и снова умолкла.

– Мне, пожалуй, надо идти, – сказал я.

– Куда? – встрепенулась женщина.

– Бабушку навещу. Она недалеко здесь. Женщина поправила мокрый берет и сказала:

– Ты мне помог... хочешь, я с тобой пойду?

– Ну... – замялся я, – могил я, в общем-то, не боюсь.

– Сейчас, – заторопилась женщина. – Попрощаемся, и все. – Она убрала в тележку ведро с тряпкой, обвязала ее ремнями и сказала: – Вот так, Степа... помаленьку... приеду в следующий раз уже на Пасху. Олег Егорыч обещал скамейку тебе обновить. Ну, прощай. Она перекрестилась, дунула зачем-то себе под ноги – и мы тронулись.

Снова зарядил снег. Четверо рабочих в грязных резиновых сапогах прошествовали мимо, разгоняя в лужах шугу. У 39-го сектора я повернул направо.

– Ой! – вздрогнула Людмила Тимофеевна. –Это же еврейская сторона.

– Да, – сказал я. – Здесь она и похоронена.

– Значит, твоя бабушка еврейка? – женщина снова нахмурилась, как учительница. – Никогда бы не подумала. Новость озадачила мою попутчицу. Она примолкла. Катила позади себя скрипучую тележку и читала фамилии умерших. Мы дошли до громоздкого черного окола с запоминающейся эпитафией:

«Спи спокойно.

Венеролог Лейб Марухович Копчик.

Дети, внучки и вечно благодарные пациенты...»

Сквозь мокрые черные деревья проглядывала МКAД. Тишины возле бабушкиной могилы отродясь не бывало. Еще несколько минут мы петляли между оградками по нахоженной за зиму тропинке.

– Пришли, – сказал я.

Людмила Тимофеевна взглянула на могилу и утвердительно произнесла:

– A в тебе, правда, есть чуть-чуть жидовского.

– Чуть-чуть есть, – согласился я.

– Ну и ладно, – смирилась женщина.

Она деловито развязала ремни на тележке, достала подметально-тряпочный набор с ведром, засучила рукава и принялась смывать въевшуюся грязь с надгробного камня.

– Людмила Тимофеевна... – начал я.

– Не перечь, – тут же отозвалась она. – Я тебе в мамы гожусь.

Чистая правда. Мне показалось, что я знаю эту несуразную, говорливую женщину очень давно. Как соседку, которой оставляешь ключи и просишь следить за цветами на время отпуска. Она вымыла камень, выдрала сухоцвет и сложила аккуратной горкой за оградой.

– Теперь по-человечески, – сказала она. – В Евангелии написано, что покойники просыпаются, когда мы о них вспоминаем. Вот бабушку твою евре... – Людмила Тимофеевна запнулась, – короче, вспомнили. A она с неба смотрит. Ты ее любил?

«Господи! – подумал я. – За что?!» Бежать с кладбища некуда. A Тимофеевна превратилась вдруг в судью, врать которой бесполезно. Слишком прост и беспощаден вопрос. Отвечать на него мне не хотелось. Но я чувствовал, что слова вырвутся сами. Даже если мне будет очень стыдно.

Горько не поминать добром умершего родного человека. Горько, что не сохранилось в памяти его слов, глаз, прикосновения рук. A главное – живого чувства близости, рождаемого в детстве. Горько, что не было в жизни между нами тепла, а была только неловкость, холодность и отчуждение. Горько, что и после ее смерти я не прихожу на могилу по велению сердца, а только по принуждению, по просьбе давно уехавшего из страны отца. И еще горько, что меня это совсем не мучит.

– Нет, – сказал я, – не любил я бабушку Броню.

Снег прекратился, в воздухе что-то распахнулось настежь и зазвенело... Ответ произвел на Людмилу Тимофеевну сильное впечатление. Она вздрогнула словно от внезапной зубной боли.

– Милый человек! – страшным шопотом произнесла она. – Ты, наверное, студент... Не бойся! Все будет хорошо. Ты только поверь. Я тебе про нас скажу. Жили мы с братом плохо, отчужденно, как две собаки с разных дворов. Но беда пришла и укрыла с головой. Я за ним ухаживала, кормила... в зоопарке лоси так не кушают... Видно, что-то перемкнуло у него в мозгу. Но мы с ним ближе стали, роднее. Кровь-то одна. A потом он умер. От меня словно горбушку отрезали. Я стала ходить, ходить, за могилкой ухаживать, словно она живая, и все думала, как же так, не помирились мы, вроде. Слов друг другу не сказали. И жалко мне было и себя, и его. A потом я одну молитву в церкви прочла. Там о покойниках не как о мертвых, а как об ушедших живых. И стала я ее читать и у Бога просить: прости ему, Боженька, все грехи за любовь или уважение, которое он заронил в мое сердце...

Женщина сняла берет. Волосы у нее оказались густые, а седина отливала сиреневым.

– ... Потому что он учителем работал. В Москву приехал, устроился, мы им все гордились, семья-то наша из Ряжска. Ученики у него в разных академиях... И я за ним подалась, Рязанский педагогический закончила. Но в Москве не прижилась, и вот теперь в Воймежном... Сбилась я что-то с мысли... A! И вот после той молитвы в голову почему-то светлые мысли приходить стали. Подумала я: а ведь Степан Тимофеевич Пучкин хороший был человек и красавец, на семнадцать сантиметров выше меня. И однажды, еще в Ряжске, змея воздушного мне сделал. Я совсем об этом забыла! И еще много чего хорошего... и это, как оно... не вспомню... и ученики, и змей... в общем, живой был человек до последней косточки, живым и остался. Ничего не изменилось, только к Богу ушел. Вот тогда-то и мне полегчало. Поплакала я, помаялась-покаялась и стала жить с этим чудом, как будто оно всегда со мною и было...

Женщина остановилась, вытащила из тележки шерстяной платок и повязала им голову.

– Верить надо, – сказала она. – Жалко, коньячку нет. Отдала последнее, чтобы брату лавочку на могилке справили. A то мы с тобой выпили бы. За помин души... Мы положили цветы на могилу Брониславы Семеновны Рохлиной, постояли немного и двинулись назад. За воротами погоста медленно плавился и остывал в воздухе звон колокола Востряковского храма. Людмила Тимофеевна перекрестилась. Ее тележка, словно пьяная, оставляла на снегу кривые полосы. За воротами кладбища она вдруг остановилась и стиснула мою руку так, будто боялась, что я упаду, разобьюсь и рассыплюсь.

– Ты поверь, студент, потерпи, понадейся... Она так не приходит быстро, если с самого начала не была...

– Кто она? – не понял я.

– Любовь! – женщина повысила голос. – Она только через веру и бывает. A вера тоже не сразу. Она как эта... семечка тыквенная в Новом Завете, упадет, умрет, и только потом прорастет. «Наверное, мы разные Евангелия читаем, – подумал я. – В моем нет историй о тыквенных семечках. И тем более о спящих и отдыхающих на Пасху покойниках».

В комнате отца Александра было слышно, как отсчитывает время пластмассовый будильник. Батюшка сложил горкой пустые чашки. Затем встал и направился в угол комнаты. Я ждал, что он скажет что-нибудь важное, но священник молчал. Он отодвинул книги:

– Балуют меня, – сказал он. – Вот малину прислали. На прошлой неделе персики, из-под Златоуста...

– Варенье? – спросил я.

– Да, – кивнул священник. – Удивляюсь только, откуда персики на Урале.

Он протянул мне пол-литровую банку:

– Забирайте. Угостите своих.

 






Система Orphus

Ошибка в тексте?
Выделите ее мышкой и нажмите Ctrl+Enter