фотография: Ксения Колесникова
Я хорошо помню свое детство: меня забрали из родного Вильно арестантом, когда мне было десять лет. Я из буржуазной семьи, одной из ведущих семей города, который состоял в основном из поляков и евреев. У каждой из двух основных групп была своя элита: у поляков она была аристократически-чиновная, а у евреев — купеческая. Жизнь у меня была, как у вас говорят, малина — было много обслуживающего персонала, который скакал вокруг меня и называл паничем. Отец — один из вожаков общины — занимался купеческими делами, играл крупную роль в городе. За обеденный стол с нами садилось немало известных людей — живописцев, писателей, политиков.
Между поляками и евреями не было почти никаких отношений — они были не то чтобы напряженными, а просто несуществующими. Евреи жили своей жизнью, поляки — своей. Напряги были, так сказать, пограничными — существовало фашистское польское движение, и его члены делали все что могли, чтобы забрать у меньшинств право влиять на Польшу. Первый президент Польши Габриель Нарутович был избран большинством голосов, включавшим национальные меньшинства, — а треть парламента представляли украинское, белорусское, еврейское и немецкое меньшинства, объединившиеся в блок. Через пять дней президента убил экстремист Элигиуш Невядомский. То есть польское фашистское движение существовало и было достаточно агрессивным, но вопрос отношений с евреями решался, в главном, полным отсутствием этих отношений.
Мне было девять лет, когда Красная армия вошла в Вильно. Нас «национализировали»: выбросили из большой квартиры, переселили в помещение поменьше, потом и оттуда турнули. Мы перебрались в предместье, и отец стал чернорабочим-каменщиком. Впрочем, через две недели его вызвал начальник и сказал: «Каменщик из вас никакой, а я не умею писать отчеты и никогда, по-видимому, не научусь. Давайте договоримся так: вы будете за меня писать отчеты, а каменщиками будут работать те, кто умеет это делать». 14 июня 1941 года по всей Балтике прошли массовые аресты. Отца и нас с матерью арестовали с формулировкой «социально опасные элементы» — примерно в том же духе брали и остальных. К счастью, власти не узнали, что в студенческое время, учась в Санкт-Петербурге, отец состоял в эсеровской организации. Такие вещи были опаснее, чем буржуйство и еврейский национализм. Отца посадили. Нас с матерью по обычаю того времени направили на спецпереселение в Сибирь.
Мне кажется, нас первоначально хотели переселить в Коми. Такая была линия: всех гнали в эту республику. Мы были еще в эшелонах, когда началась война с немцами. Эшелоны вдруг повернули на восток — где-то в районе Ленинграда. После этого мы увидели на стенах домов надписи «Враг будет разбит, победа будет за нами!», и у нас шел долгий спор — с кем воюют. Где-то на третий день появились надписи «Смерть немецким оккупантам!». Тогда стало ясно, кто враг, и мы сильно испугались за свой город: Вильно был практически на границе. Мы доехали до Сибири и узнали, что немцы в Вильно. Вся оставшаяся часть семьи попала к немцам. Мы с матерью — в Сибирь. Отец — в Свердловскую область.
К пятнадцати годам, после ссылки, я попал в Польшу. Нацеленность была на то, чтобы попасть в Палестину, но я пробыл в Польше двадцать месяцев и закончил среднюю школу. Учась, мне пришлось перескочить через четыре класса — те три года, которые я провел в ссылке, меня не пускали в школу. Глупость — не пускать в школу на том основании, что ты спецпереселенец. Это опасный идиотизм: так растят врагов. Если надо вырастить врага, не допускай его к тому, к сему, и он возненавидит тебя. Мы получили свободу, потому что в конце войны Черчилль поставил России условие — договор о дружбе, в рамках которого советское правительство должно было договориться с правительством Польши — с правительством Сикорского, находящимся в эмиграции в Лондоне. Сикорский же поставил свое условие: отпустить всех поляков, сидевших в СССР по тюрьмам и лагерям. Он не знал, что от польской элиты мало что осталось: почти все были убиты в Катыни. Но тех, кто остался, выпустили.
После первых месяцев в Польше я сказал матери: «Время ехать в Палестину». Но мать ответила: «Пока ты не получишь аттестат зрелости, ты никуда не поедешь — потому что попадешь в другой край с другим языком и учиться не захочешь, а у нас в семье безграмотных нет и не будет». Пришлось смириться, и я закончил школу «ускоренного обучения» — для бывших партизанов и офицеров армии, желавших поступить в университет. Поступив в эту школу, в шестнадцать лет я получил свой аттестат зрелости. Смешно немного: мои польские однокашники часто при мне обменивались такими репликами: «Вот есть люди, которые взрослеют медленно, а есть те, кто быстро. Вот Теодор — ему только девятнадцать, а уже такой серьезный!» А мне тогда было шестнадцать лет.
Прямо в Палестину попасть было нельзя — англичане не пропускали. Я находился в Париже, когда пришло решение ООН дать евреям и арабам независимое государство. Когда объявили о решении ООН, у нас было большое собрание сионистского актива: люди плакали, кричали, обнимались. Выступали вожди, включая, конечно, моего отца. Его выступление было интересным: он объяснил, что мы, нация, которая столько мучилась, создадим государство, которое будет раем на земле — необыкновенно справедливым. Всем очень понравилась эта картина, отцу рукоплескали. После этого председатель сказал: «Я вижу здесь сына нашего уважаемого коллеги, Теодора. Послушаем, что он имеет нам сказать». И я сказал: «Война начинается сегодня». Мне было семнадцать, но условия войны и тюрьмы в России научили меня, что свободу не получишь на золотой тарелочке. И я сказал, что все, кто может сражаться, должны двигаться в Палестину. А те, кто не может, должны добиться того, чтобы оружия хватило. Я как в воду глядел.
В Палестину я отправился нелегально. Отец противился моему решению, и тогда я в лицо сказал ему все, что думаю о сионистах, которые на деньги второго еврея готовы послать третьего в Палестину. И ушел из дома. Я прибыл в Палестину 3 марта 1947-го — на корабле, с поддельными документами, изготовленными в Марселе. В сопроводительных бумагах было написано, что я направляюсь в Боливию изучать торговое дело у дяди, но перед этим должен навестить маму, умирающую от рака в Тель-Авиве. Крайне невеселая история.
Несколько месяцев я провел в кибуце Маабарот — интенсивно изучал иврит, работал на полях. Когда я решил, что необходимый минимум иврита мною получен, то попросился на фронт. Через день я уже сидел в офисе «Пальмаха», организации, занимающейся спецоперациями. Еще через десять дней я был в шестом батальоне спецназа. В ночь перед началом военных действий нас перебросили на Иерусалимский фронт. И мы дрались.
Национализм оглупляет людей. И когда люди попадают под пресс национализма, они начинают пороть чепуху. Вот где опасность: от глупости нельзя отцепиться, когда у тебя мозги спутаны национализмом.
На каком-то этапе, когда я еще был социальным работником, среди моих друзей по «Пальмаху» ходила шутка: «Теодор у нас — особенный. Он сначала убивает мужчин, а затем занимается социальной работой — с женщинами». Я смеялся вместе с ними: все мои соратники пошли в жесткие профессии, а я занялся гуманитарной деятельностью. В этом была своя логика — я закончил свою войну, я хотел относиться к людям по-человечески.
Чуть ли не десять лет я занимался социальной работой и решил, что хочу отдохнуть: на этой работе можно устать и высохнуть. Параллельно я заканчивал университет, сначала в Иерусалиме, затем в Тель-Авиве, и дошел до точки, когда передо мной встал вопрос — учиться дальше или только работать. В социальной работе, как и везде, нельзя повторяться. Я проверил это на себе: вот представьте, стук в дверь, заходит мужчина, и пока он шагает к моему столу, я смотрю на него и понимаю, с какого предложения он начнет разговор и что попросит. Когда ты перестаешь ошибаться в своих прогнозах, ты должен уходить с социальной работы, потому что ты — высох.
В Россию меня никто не приглашал: я заинтересовался перестройкой. Работал тогда в Англии, был профессором в Университете Манчестера. Я понял, что таких, как я, раз, два — и обчелся. Английский профессор, который свободно говорит на русском и разбирается в вопросах крестьянства — где вы таких найдете?
Раз в год, когда я выдаю дипломы, я надеваю мантию и прикрепляю три знака отличия — знак израильского спецназа «Пальмах», медаль российского работника высшего образования и орден Британской империи, врученный мне английской королевой за вклад в российское образование.