Цвет граната
Один мой друг как-то говорит: «Кора, с тобой хочет встретиться Параджанов». Я отвечаю: «Отлично, давайте сегодня». И слышу в ответ: «Нет, сегодня нельзя. Он сказал, что пришлет к тебе гонца». Гонцом почему-то был выбран участковый милиционер, который и привел меня к Параджанову. Тот стал показывать мне свои наброски, рисунки, листы сценариев к непоставленным фильмам, а в конце заявил не терпящим возражений тоном: «Я хочу, чтобы вы занимались моим творчеством». И я, конечно, согласилась. К тому времени я была довольно авторитетным критиком, у меня была колонка в газете, я вела лекторий в кинотеатре «Иллюзион». Мы еще не были близко знакомы, но Параджанов приводил съемочную группу в полном составе на все фильмы Пазолини в этом лектории. Сам стоял в дверях и смотрел, чтобы никто не сбежал ни с просмотра, ни с лекции.
Грузия приютила Параджанова, когда ему запрещали жить в больших городах и ни одна киностудия его не брала. Он поселился в отчем доме, в родном Тбилиси. Вообще, надо сказать, наше грузинское чиновничество очень отличалось от московского, они умели иногда действовать вопреки. У Шеварднадзе, может быть, было много грехов, но он столько сделал для грузинского кино! Если бы не он, многих фильмов просто не было бы.
Кора Церетели, исследователь творчества Параджанова, кинокритик
Дом Параджанова знали все. Сюда ходили толпы: бывшие зэки, художники, просто любопытные. Приехал на гастроли Театр на Таганке — он пригласил труппу к себе. Постоянно что-то клеил, мастерил, рассказывал небылицы, байки, все умирали со смеху. Сооружал какие-то шляпы из перьев, наряжал гостей, устраивал карнавал. Серые и неприметные мужчины превращались в испанских грандов, женщины грациозно вытягивали шеи. Я тащила к нему в дом то, что осталось от моей старой дворянской семьи: кружева, вышивки, бусы. Из этого он создавал панно, которыми были увешаны все стены его крошечной квартиры с балконом.
Он во всем был человек гомерический, чрезмерный, одержимый одариванием. Современный эпатаж чаще всего нетворческий, скандальный, противно смотреть, как на нем пытаются заработать. А он умел так сочетать несочетаемое , что рождался новый смысл, формировалась новая эстетика .В
В доме у него был бесконечный театр, по-другому он просто не мог.
Так вот, никто не уходил из этого дома с пустыми руками. Параджанов все обставлял как в арабской сказке: «Покажите мне вашу ладонь, о, я чувствую, вам подойдет это фамильное кольцо с большим изумрудом, не стесняйтесь, берите, берите». А дальше как в «Морозко»: счастливая хозяйка реликвии выходит из дома, чары спадают, и она замечает, что ей досталась бижутерия,купленная,на блошином рынке, как и многие другие «сокровища» Параджанова.
Про свой знаменитый халат он говорил: «Его полы касались тела Надир-шаха». А на самом деле его сшила из лоскутов моя соседка. Параджанов постоянно раздаривал сценарии, по одному листу и пачками. Мог вручить какому-нибудь таксисту полный сценарий с подписью «Другу и соавтору». Он, как Брэдбери, создавал другое измерение, сам жил в нем и всех тащил туда же. Это была какая-то магия, патока, кто попадал под его обаяние, не мог выбраться.
Однажды я привела в этот дом генсека ФИПРЕССИ Клауса Эдера. К тому моменту Параджанова на Западе хорошо знали и считали исключительным явлением. Приезжая в Тбилиси, старались любыми способами его повидать и пригласить к себе. Вот и Эдер предложил вывезти Параджанова на Мюнхенский кинофестиваль, устроить там выставку и ретроспективу его фильмов. И что самое поразительное, мы поехали. Я только сейчас понимаю, насколько это была безумная затея: вывезти человека с двумя судимостями и клеймом гомосексуалиста за границу. И до сих пор не знаю, как нас выпустили.
Копии фильмов Эдер достал за огромные деньги в европейских киномузеях: о том, чтобы привезти их отсюда, не могло быть и речи. С собой мы тащили необъятный сундук c коллажами, мозаиками, панно для выставки. В Мюнхен не было прямого рейса, летели через Москву и Франкфурт. Наконец добрались, вселяемся в гостиницу, и я вижу, что Параджанов очень сильно побледнел. Спрашиваю: «Сережа, что с тобой?» Оказалось, что инсулин, который он колол себе каждый день, остался в злосчастном сундуке, который отстал от нас во Франкфурте. Что тут началось: бросились звонить в аэропорт, побежали в аптеку, там ничего нет. Я вся трясусь, а он невозмутимо: «Подумаешь! Умру — устроят пышные похороны в Тбилиси». В итоге один из его почитателей помчался на машине во Франкфурт, еле успели.
Наконец приезжает этот сундук, мы его открываем — а в нем одни осколки, все мозаики, панно вдребезги. Хватаемся за голову: поздний вечер, достать ничего нельзя, все магазины закрыты. И тут я понимаю: в коридоре что-то происходит. Открываю дверь — а там, кажется, собралась вся украинская диаспора. Что-то фантастическое: они сидели, стояли с подношениями, Параджанов, в своем вечном халате, выплывает из номера, они как один вскакивают и кричат: «Батько!» Просто на Украине, особенно западной, считают «Тени забытых предков» чуть ли не национальным достоянием, при том что он все придумал, почти ничего общего с их нравами у фильма нет. Он снарядил этих «паломников», они притащили клей, плоскогубцы, и мы всю ночь что-то клеили, ремонтировали.
Выставка была в Гастайге — это мюнхенский Центр Помпиду, — и, на наше несчастье, утром по дороге к нему мы натыкаемся на антикварный магазин. Параджанов влетает туда — все, вытащить его невозможно: он в своей стихии, а мы страшно опаздываем. Он с видом знатока: «А это что, французское стекло? А это? Отложите это до завтра, зайдет моя подруга, Франсуаза Саган, принесет деньги». Я, заикаясь, все это перевожу, у персонала глаза лезут на лоб. Наконец выволакиваю Сережу оттуда, и мы бежим на выставку. На следующий день нас ловит продавец из этой лавки: «Как так, вы столько вещей отложили, где же ваша подруга? Когда будут деньги?»
В Гастайге нам дали небольшой угол. Параджанов натянул веревку, разноцветными прищепками прикрепил к ней рисунки — свои, сокамерников, — и за несколько минут создал мрачную обстановку зоны. Вокруг нас стали собираться рабочие, образовалась толпа, которая не расходилась все пять дней, пока шла выставка.
Он всегда грезил Востоком, мечтал поехать в Персию. Я ему говорила: «Сережа, да нет уже никакой Персии», а он: «Твоя конкретика все убивает! Я хочу и буду говорить «Персия». В 1989-м мы поехали на фестиваль в Стамбул. Это было тяжелое время, Параджанов болел, и когда его звали в эмиграцию, отвечал словами Виолетты из «Травиаты»: «Поздно, Альфред, поздно». Из Тбилиси рейса не было, и мы опять полетели через Москву: сначала Параджанов, а через несколько дней и я. Подруга, у которой он там останавливался, предупредила: «Что-то странное творится, к нему все время ходят какие-то люди», но я пропустила это мимо ушей.
Приезжаем в Стамбул, и он первым делом идет в банк. Выворачивает карманы халата, а там — перетянутые резинками пачки денег. Какой валюты только не было! Тугрики, лиры, какие-то неизвестные купюры. У кассира шок, он уходит, приводит с собой еще двух сотрудников, они о чем-то спорят, я не выдерживаю: «Да в чем дело?» «Понимаете, — говорит, — здесь конвертируемой валюты максимум на 45 долларов». Что с ним было! Часть денег пришлось выбросить, Параджанов кричал: «Зэки всегда остаются зэками! Да где они все это набрали?» Оказалось, в Москве он бросил клич среди друзей — бывших заключенных: еду за границу, денег нет, — и они тащили ему эти бумажки отовсюду.
Тут выступила армянская диаспора, дали немного денег, потом Никита Михалков, который был тогда в жюри, добавил еще немного, и мы пошли — не на открытие фестиваля, конечно, а на знаменитый стамбульский рынок. Это длинные-длинные коридоры без окон, масса мелких магазинчиков, все сверкает, ослепляет. Первое, что сделал Параджанов, — купил мне какое-то ожерелье за сто долларов. Я его отговаривала: «Не надо, денег же нет!», — а он в ответ: «Я хочу, чтобы осталось на память». Ему вообще было очень важно что-то оставить после себя. В общем, он бродил по этим бесконечным лавкам с видом знатока, просил отложить то одно, то другое. В конце концов мы шли по базару, а за нами — толпа народу, целое шествие. Так продолжалось каждый день, на фестивале мы по-прежнему не появлялись. Я шепчу: «Сережа, неловко, давай хотя бы на закрытие сходим», — а он только отмахивается, выбирает мелкие вещички, которые потом будет выдавать за драгоценности. И тут я замечаю помощницу директора фестиваля, которая бежит к нам и, размахивая руками, кричит: «Премию надо получить, премию!» Тут уже я хватаю его за халат и заталкиваю в машину.
Параджанов говорил: «только гении и могут создавать шедевры: Феллини, Антониони, Пазолини и я»
Пока едем, я твержу: «Умоляю, только ни слова о Карабахе!» (Параджанов умудрился снять «Ашик-Кериб», за который давали премию, в самый разгар Карабахского конфликта). Он выходит на сцену, и во втором предложении — Карабах. Я аж поперхнулась, но куда деваться — перевожу, все же и так поняли, о чем речь. Возвращаемся в гостиницу — он очень увлечен и не замечает, что за за нами по пятам идет толпа агрессивно настроенных молодых турков. Я в ужасе, молюсь, чтобы он ничего не заметил, ведь обязательно спровоцирует их. Доходим до гостиницы, я выдыхаю, и только тут он обратил внимание: «Что-то случилось?» Я показываю ему записку, которую мне в руку незаметно сунул один из этих турков: «Несчастный режиссеришка, на этот раз мы тебя прощаем. Viva Азербайджан, viva Карабах!» Он возмущается: «Вот и чего ты добилась? Меня бы убили и похоронили, как Грибоедова. Ты хочешь, чтобы я загнивал в постели? Какой был бы конец, какой конец!» Потом как-то в Тбилиси я слышала, во что он превратил эту историю: будто бы меня похитили турки, и он сражался с ними.
Он создавал легенду из всего. В Мюнхене на блошином рынке купил портрет какого-то печального юноши в военной форме, а в Тбилиси всем рассказывал, что этот парень героически погиб на войне, «цитировал» его письма к матери. Так же относился к политике: она была просто материалом для мифотворчества. Когда его пытаются назвать диссидентом, это просто смешно. Он был абсолютно аполитичным человеком.
Его судимость была, конечно, сфабрикована: завистников и излишнего восторга на Западе было для этого достаточно. Был известный конфликт с одним из операторов, говорили, что его заслуги в параджановских фильмах больше, чем самого Параджанова, и этот конфликт искусственно подогревали. А Сергей еще подливал масла в огонь, придумывая компрометирующие истории о себе: зачем-то ляпнул, что изнасиловал 26 коммунистов на зоне. Потом в неудачной компании сказал Любимову: «Юра! Уезжай на Запад, здесь тебя не ценят. Мне, например, королева Англии и папа римский высылают бриллианты, и я на них живу». Господи, да достаточно было просто посмотреть, как он живет, чтобы понять: никаких бриллиантов не было, тем более от английской королевы. Однажды Параджанов выступал с лекцией в небольшом украинском городке. В кинотеатре отключили свет и, чтобы занять публику, он начал нести какую-то околесицу, в том числе было немного и о политике. И все — донос, КГБ. Тогда ведь достаточно было любой мелочи.
Конечно, он был гением, и самое ужасное, что сам это понимал. Я ему говорила: «Ты снял мой любимый фильм, картину на все времена», — а он в ответ: «Конечно, только гении и могут создавать шедевры: Феллини, Антониони, Пазолини и я». Наверное, он был в первую очередь не режиссером, а художником, видел звук и слышал цвет. У него был вкус вещей, он осязал их фактуру, чувствовал ее, как ни один искусствовед. Мы заходили в огромный музей, он кричал «Дюрер, Дюрер», шел, как на запах, мгновенно находил и замирал перед ним: «Какая красота!»
И знаете, что самое удивительное? При всей его эксцентричности, взбалмошности он всегда помнил: «Я должен что-то передать, оставить после себя».