Фотографии: Михаил Киселев
В родительском доме не было разговора о деньгах. Их часто не было, но о них все равно не говорили. Этот урок я усвоила. Все материальное считалось неважным: дети играли с бабушкиными драгоценностями и остатками антиквариата. Что-то терялось. Что-то ломалось. Что-то выкидывалось родителями, поскольку не вписывалось в яростно создававшийся папой и мамой новый дизайн. Родителям казалось, что мир надо построить заново и он будет прекрасен.
По выходным мы ходили обедать к бабушке. Она окончила Смольный институт. И всю жизнь преподавала французский, в том числе Вале Терешковой. Меня она учила пользоваться большим количеством ножей, вилок и вилочек. Даже если есть было нечего, сервировка и ритуал сохранялись неукоснительно. Я отчаянно сопротивлялась и теперь жалею: до сих пор на важных приемах я не знаю, что каким столовым прибором надо брать, и до сих пор подглядываю, как мои сотрапезники управляются с этим набором ритуальных инструментов.
Моя учительница литературы научила меня художественному анализу. Перенести эти знания в область фотографии и изобразительного искусства не составило труда. В любом произведении искусства или просто в жизненной ситуации я выделяю, что сделано, для чего и каким способом.
В 1956 году в Москве случился Международный фестиваль молодежи и студентов, который раскрыл границы страны и принес эпидемию полиомиелита. Мальчик, мой соcед по даче, заболел и остался калекой. Я же вылезла из болезни благодаря умному врачу, который сказал моим родителям: «Девочку немедленно надо ставить на лед и кормить квашеной капустой». Квашеную капусту люблю до сих пор. На лед поставили в четыре года: два тренера катили меня, так как ноги были почти парализованы. А мама каждое утро ставила меня на табуретку и стояла рядом с палкой. Она говорила: «Не сделаешь двадцать «пистолетиков», не спустишься». Я плакала, кричала, что все болит, а потом привыкла, и мне понравилось преодолевать боль.
Меня научили любить людей по самым их важным качествам. Мир организован пирамидально, и очень важно увидеть в мире — и в людях — самое лучшее. Я обучена схемам ментального анализа и люблю неэмоционально. Всегда могу объяснить, почему мне нравится эта работа, а не та.
В 1995 году я сняла документальный фильм о Дине Верни — натурщице и музе Майоля, Боннара, Матисса, основательнице самого крупного в Париже частного музея — художественного фонда. В ее огромной коллекции — лучшие работы Ильи Кабакова, Эрика Булатова, Владимира Янкилевского, которых она когда-то открыла и поддержала. Возможно, без ее поддержки, случившейся в тяжелые семидесятые годы, их жизнь и творчество сложились бы иначе. Поддержать вовремя — очень важно. Иначе человек просто схлопнется. Всегда проще не замечать.
В 19 лет я вышла замуж за поэта Алексея Парщикова, которому было 18. Сначала было знакомство с тетрадкой стихов, которую мне показал однокурсник. Через несколько месяцев я встретила их автора. Я точно знала, что брак с русской поэзией продлится дольше, чем мой предыдущий опыт: в восемнадцать лет я уже дошла до загса с красивым и добрым юношей. Накануне этого похода, обещанного и ему, и родителям, я четко осознала, что делать этого не надо, так как моя странная природа взорвала бы тихий, домашний уют без большой перспективы дальнейшего развития. Выходом были таблетки: когда откачали, мои первые слова были: «Замуж не хочу!» В ход пошел аргумент ниже пояса — необходимость жениха ехать на картошку. До загса я все-таки дошла и тут же из него сбежала.
В юности я шла по улице и увидела странно одетых, волосатых и бородатых людей; они сильно выделялись из общей массы прохожих, и я пошла за ними, держась на некотором расстоянии. И пришла на первую квартирную выставку, где в числе прочих выставлялся Оскар Рабин. Я совершенно не знала, зачем я иду за этими странными людьми. Я и не предполагала, что попаду на выставку. Мне просто понравился их необычный вид. Так ко мне пришло современное искусство.
Мне до сих пор кажется, что деньги и искусство несовместны. Конечно, я могу использовать разные аргументы и говорить, что работа именно этого художника столько стоит, потому что он самый быстрый. Но считать искусство в условных единицах мне до сих пор кажется абсурдным — именно поэтому у меня никогда не будет собственной галереи и я никогда не буду арт-дилером.
Моя мама — филолог, специалист по особенностям строения немецкого языка. Сейчас ей восемьдесят три года, и я уговорила ее перестать преподавать в трех университетах. Она начала писать кинорецензии. Освоила интернет; печатается на сайте «Синефантома» и постоянно рассказывает мне о фильмах, которые видела. У меня нет проблем с подарками — я дарю ей диски и видеокассеты. Она стала кинокритиком, что меня полностью устраивает. Нельзя сказать, что я общаюсь с ней столько времени, сколько бы ей хотелось, но теперь у нее есть коллеги, есть интернет, и все у нее получилось. Ей до сих пор интересно жить. У нее есть надежда на то, что и у нее, и у всей страны в целом все будет хорошо.
Интуиция досталась мне от отца. Инженер, он работал в космической промышленности, изобретал турбины для лопаток, для разных самолетов и кораблей, у него была масса авторских свидетельств и патентов, и когда мы жили на даче в Болшево, и над нашим участком с грохотом пролетали самолеты с соседнего аэропорта, папа всегда говорил мне: «Ольга, смотри! Какая же это красота!» Он относился к своей работе очень эстетически. Они с мамой были абсолютно сумасшедшими, и в то же время нормальными людьми — например, постоянно ходили в турпоходы. Я выросла в турлагерях. Всегда была кашеваром. Я почему-то очень любила готовить, и всегда отвечала за пропитание всех и вся. Потом, когда я вышла замуж, то по инерции лет десять готовила на двадцать едоков. Я знала только коллективные рецепты.
Я помню комнату в четырнадцать метров, в которой я росла. Большую часть этой комнаты занимало пианино. На нем был черный чехол, который наша кошка Брыська использовала для туалета. До сих пор, когда я слушаю Шумана, я чувствую сильный кошачий запах. Когда мы переехали в измайловскую пятиэтажку, у нас была невероятно прогрессивная по тем временам мебель и абстрактного рисунка разноцветные обои. Всю мебель сколотил мой папа. Сейчас похожую продают в магазине IKEA. Временами папа очень сильно пил, пьянство, собственно, и положило конец его карьере: однажды он сказал своей парторганизации все, что о ней думает. Потерял партбилет, а вместе с ним и работу — и потом начинал всю жизнь заново, электриком на заводе. Его очень сильно все любили — везде и всегда. Последние восемь лет он лежал в раковом корпусе на Каширке, и до сих пор, когда я туда прихожу, его помнят все врачи и медсестры. Потому что он прибил драный линолеум в операционной так, чтобы он не отваливался.
Я в детстве очень хотела вступить в комсомол. С температурой под сорок я выпрыгнула из окна нашей квартиры и побежала фотографироваться на комсомольский билет. Несмотря на категорический протест своих родителей. Мне очень хотелось своими руками менять жизнь к лучшему. До сих пор интересы коллектива и общества ставлю выше собственных. Из меня нельзя это выбить.
Я люблю моменты стрессовой концентрации — когда ты собираешь всю себя в кулак и все получается. Могу преодолевать характером физические недостатки. Меня научили этому спорт и походы. Я люблю труд, конечным итогом которого ставится физический результат: мне потребовалось некоторое время, чтобы научиться получать удовольствие от физического напряжения, от крепатуры.
На биофак я пришла потому, что мне хотелось заниматься грибами. Я до сих пор их безумно люблю и мечтала о том времени, когда их можно будет растить. Вот сейчас продают вешенки — какое счастье! На биофаке я провела три года, а потом ушла. Мне не нравилось, как там пахло. Я всегда была чувствительна к запахам.
В школе меня научили системному мышлению. В детстве — любить изобразительное искусство. Я прожила все детство в театре, я ходила на курсы в Третьяковку. Но главное — меня научили любить людей по самым их важным качествам. Мир все-таки организован пирамидально, и очень важно увидеть в мире — и в людях — самое лучшее. Я обучена схемам ментального анализа и люблю неэмоционально. Всегда могу объяснить, почему мне нравится эта работа, а не та. Почему с этим человеком стоит иметь дело, а с этим — ни за что. И почему, когда две балерины технически одинаково исполняют одну партию, то в одном случае это искусство, а в другом — нет. Окончив психфак, я защитила диссертацию по теме «Метафоризация творческих процессов» — в сущности, метафоризация лежит в основе каждого дела. Можно творчески мести двор, можно — писать книгу. Я очень четко чувствую творческое начало и наличие таланта. И, может, это заявление и будет несколько нескромным, но я знаю, что делаю свое дело очень хорошо. При этом я знаю, что есть вещи, мне неподвластные.
В искусстве меня восхищает то, что дает Бог. Дает необязательно на всю жизнь; я условно называю этот подарок «бриллиантом безумия». Это что-то, что ты рационально породить не можешь, чем владеет кто-то другой. Бриллиант может блеснуть в любой области творчества — в том числе и в фотографии. Она ведь тоже искусство, медиа. Нет никакой разницы между ней и карандашом с бумагой.
Меня всегда окружали художники. Я шестнадцать лет прожила с поэтом Парщиковым, и у нас вечно дома собиралось человек двадцать-тридцать со всей России. У многих не было ни кола ни двора. И я четко знала, кто из них гений — даже без того, чтобы это звание было четко легитимизировано и подкреплено обществом различными наградами и званиями. Это доставляет мне дикое удовольствие и радость. А я люблю делиться радостью с другими — что и делаю через выставки, которые устраиваю. Любому человеку, который пришел ко мне на выставку просто с улицы, должно быть понятно, что он видит что-то исключительное. При этом я понимаю, что восприятие искусства — это кропотливая работа. Парщиков говорил мне: «Не читай плохое, а то запомнишь». Это правда: надо запоминать только стоящее. Я никогда не планирую свою жизнь. Всегда реагирую на то, что меня восхищает.
Если меня что-то возмущает, я сразу же пытаюсь все исправить. Это как с грязной посудой: куда бы я ни пришла, хоть в дом своих друзей, хоть в кафе, я сразу начинаю мыть грязную посуду. Все должно быть чисто. Плохо сделанный фестиваль, выставка с огрехами, некачественное кино доставляют мне физическое мучение. Мне больно от глупости, больно от несовершенства.
Я стала заниматься фотографией во Франции, где в какой-то момент проводила больше времени, чем в Москве. Мой второй муж — француз, он придумал и открыл громадный центр современного искусства «Ля Баз», то есть — «База». Очень красивое пространство с очень правильной аурой. Мой муж молчалив и спокоен. Он видит картину в целом, я — в деталях. Он делает по дому практически все, потому что многие вещи у него получаются лучше. Он готовит — я мою листья для салата. Все, что он делает, вызывает у меня восхищение.
Я не любила Францию, хотя она меня хорошо приняла — за мой документальный фильм о Кабакове «Черный квадрат» мне дали премию на Каннском кинофестивале; я не поехала ее получать, потому что считала свой фильм плохим. Мне было некомфортно во Франции: мне казалось, что в стране с таким напластованием культуры просто нет места современному искусству. Я бы никогда не жила во Франции, если бы она очень многому меня не научила.
Александр Родченко — великий фотограф. Он был единственным из русских художников, кто реально рефлексировал. Во-первых, он писал манифесты. Во-вторых, он написал великолепные дневники. Это моя настольная книга. Никто из фотографов больше не писал — в массе своей они были людьми необразованными. Когда я делала выставку Дмитрия Бальтерманца, ко мне пришли фотографы, которые его знали. Они сказали: «Вы не представляете, как много для нас значит его выставка!» Он ведь был единственным фотографом с высшим образованием. Очень неплохим математиком.