Фотография: Павел Самохвалов
12 декабря 1928 года — родился в Смоленской области, в деревне Тимаховка
23 июля 1941 года — оказался в оккупации
июль 1943 года — попал в плен к немцам
28 апреля 1945 года — освобожден англичанами в городе Баруме (Германия)
6 августа 1945 года — вернулся в Смоленск
март 1947 года — окончил фабрично-заводское обучение и был направлен на работу в Москву, на строительство высотки у Красных Ворот
4 октября 1952 года — женился на Нине Егоровне Максимовой, урожденной Малашенковой
24 декабря 1954 года — родилась дочь Татьяна
1969—1972 годы и 1979—1982 годы — жил с женой в Монголии 8 июня 1980 года — родился внук Станислав 1986 год — вышел на пенсию
23 марта 1988 года — родился внук Петр
11 августа 2005 года — родилась правнучка Саша
8 марта 2009 года — родилась правнучка Амелия
Родился я 12 декабря 1928 года в деревне Тимаховка Смоленской области, в семье крестьян. У нас было хозяйство: корова Зорька, телочка Лыска, кобыла Шурка, жеребенок Серый и еще овцы, свиньи. Жили мы не в поселке, а отдельно, «на особняке». Заливной луг у нас был, речка Стомянка — я ловил рыбу, раков ловил руками, купался. Красотища.
Где-то в 1939 году начали коллективизацию делать. Приезжали из сельсовета и предлагали вступать в колхоз. Родители не хотели: были разговоры, что хозяйство надо будет сдавать, что оставят только одну корову. Но в конце концов наш луг передали другому колхозу — и нам нельзя стало на него выходить. Ну, мучились-мучились отец с матерью и решили вступать, написали заявление. Тут же приезжают — надо пополнять хозяйство колхозное, нечего вам держать своих лошадей. Забрали лошадь, кобылу белую, жеребенка двухлетнего, двух свиней, телегу. Телка была у нас еще, тоже забрали — привязали к телеге и увели. Мама со слезами все это провожала.
Нина Егоровна Малашенкова в Рославле с двоюродной сестрой, незадолго до свадьбы, 1952 год
В 1938 году началась перестройка — из особняков нас стали переселять в поселки. К тем, кто не соглашался переселяться, приезжали из сельсовета с милицией и заставляли снимать крышу. Многие при вступлении в колхоз сжигали свои дома, чтобы никому не досталось, — это уже ненависть какая-то появилась, что насильно сгоняют в колхозы.
Ну, начали жить в этом поселке. Бригадиру уже не надо было бегать, как он бегал по особнякам, предлагать: «Идите на работу в колхоз». Теперь он каждое утро шел по поселку, заходил в каждый дом и говорил: «Вот вам разнарядка туда-то». Отец у меня работал плотником. Сестра старшая тоже работала в колхозе. Она с 1923 года, к этому времени школу уже закончила: обычно у нас сельская школа была до четырех или пяти классов, а если потом у кого желание было дальше учиться, восьмилетняя школа была за 8 километров, это надо было ходить каждый день или там где-то искать жилье. А потом же и питаться надо, никакого удобства не было в этом смысле.
В колхозе жизнь, конечно, стала хуже, чем раньше. На трудодень давали 500 грамм зерна и 50 копеек денег. Жили с чего? В поселке всем дали по 40 соток земли — на ней разрешали сеять что пожелаешь. Почти все сажали ячмень и картошку. Еще был огород, с него в основном заготовки делали на зиму — огурчики солили и капусту. Еще разрешали держать корову и свинью.
Зимой 1941 года колхоз отпустил отца с артелью в Мариуполь на заработки. Он должен был приехать в начале июня, и мы его очень ждали. Но он прислал письмо, что задерживают выплату денег и он вернется в конце июня. А 22 июня 1941 года началась война. Мне было 12 лет, я закончил пять классов школы.
Все военнообязанные в первый же день пошли в сельсовет, там их отбирали отрядами по 15—20 человек и отправляли в район. Ну, трагедия — и крики, и стоны, все это. Остались в этом поселке у нас женщины, старики и дети. Сначала потише было, но говорили, что вроде вот-вот немцы могут появиться. На случай если сбросят десант, организовали, чтобы по ночам старики и дети ходили с ружьями по деревне: деды с ружьями, а мы около них, нам интересно было. Но это же безумие — кто-то выдумал в сельсовете, и все это делалось.
А потом начались бои под Смоленском, у нас слышно было. И отступление наших. Немецкие самолеты уже постоянно летали. Наших мало было самолетов, а как только появлялось 3—4, тут же прилетал один немецкий и начинал их, как коршун, сбивать.
Бои подходили все ближе и ближе, наши все отступали. Потом стали гнать в тыл скот, коров и лошадей, чтобы немцам не досталось. Иной раз приходилось этот скот бросать, и он ходил у нас по лугам, никому не нужный. Через месяц после начала войны мы уже готовились в беженцы, ждали, что будут бои здесь.
Однажды к нам в дом постучались два летчика, в форме, с пистолетами. Они оба были ранены, один в руку, другой в предплечье. Они попросились к нам перевязаться. Сестра пустила, развела им марганцовки, и они попросили разрешения укрыться у нас на чердаке. Ну, сестра пустила, конечно.
А я тогда все делал себе такой — типа рюкзака — деревянный чемоданчик на лямках, чтобы надеть на спину. И вот я вышел доделать его во двор и смотрю — очень много машин на большаке, и оттуда через луг в мою сторону идут человек 20. И что-то не похожи на наших солдат. Установили на лугу 2 пулемета. Я смотрю — немцы: в форме, рукава закатаны, холеные такие. Тут деды стали собираться, немцы к ним подошли и спрашивают: «Рус солдат где?» Искали расположение наших солдат. Я думаю: «А как же эти летчики на чердаке? Если немцы узнают, что они здесь, они и дом сожгут, и расстреляют всех!» Я побежал в дом. Залезаю на чердак и говорю: «Немцы пришли». Они говорят: «Сынок, убери лестницу» — ту, по которой они на чердак залезали. Куда убрать лестницу, думаю, куда спрятать? А мы зимой, когда не было дров, разобрали половину коридора, а половина так и осталась. Я схватил лестницу и под этот пол закинул.
На работе в Улан-Баторе, 1979 год
Выхожу опять на улицу. Около соседнего дома детвора собралась, я тоже к ним подошел. Немцы уже уходили, но двое из них подошли к нам. А там рядом были за оградой куры. И они как дадут из автомата по курам две очереди — мы сначала не поняли, думали, они стреляют по нам, — и показывают, что вот этих курей забрать надо. Мы принесли, и тут за ними подъехала машина, они туда сели и уехали. А по лугу ходили телята. Через час они опять появились, уже на двух открытых машинах, и стали ловить этих телят: вдвоем берут теленка за хвост, а один деревянной долбней бьет его по голове. Теленок падает, они тут же перерезают ему горло и бросают в машину. Четырех или пять телят бросили, сели сами и уехали.
Тогда я к этим летчикам побежал, говорю: «Ушли немцы». Они говорят: «Нам надо уходить». И я пошел их проводить, показал, как пройти к нашим. Они поблагодарили и ушли. Но все это в какой-то суматохе. Надо было взять адреса, мало ли, может, в живых остались. Вот я же остался…
А немцы расположились в Борисовке, в 6 километрах от нашей деревни. Один раз смотрим — там идет черный дым: зажгли два дома. После этого приехали к нам, нашли деда и говорят на ломаном языке, чтобы мы собрали 500 яичек и принесли к ним в расположение. На это дали три часа — а если не принесем, говорят, будет так же, как в Борисовке. Ну, собрали, конечно.
Через какое-то время начался сильный обстрел, наша артиллерия стала бить по тем точкам, где сидели немцы. Надо было уходить в беженцы. А у меня был друг, Бояров Дмитрий, и у него бабушка беспомощная, он с ней жил, воспитывала она его. И он меня попросил: «Коля, мне надо бы лошадь. Мне надо бабушку увезти хоть в лес. Я видел колхозный табун лошадей около комитета. Сходи, может, поймаешь». Я сказал матери и сестрам, чтобы они уходили, а сам пошел за лошадьми. У нас там была школа и рядом с ней большой двор. На этот двор кто-то загнал лошадей и закрыл ворота. Я их выпустил, чтобы они не сгорели, если будет пожар, поймал ту лошадь, которая мне нужна была, — это был конь рыжей масти, звали его Мальчик; я надел на него уздечку и поехал по дороге. А когда поехал, лошади табуном побежали за мной и подняли пыль, и по мне начали стрелять наши. Я чувствую — снаряд пролетел, впереди взорвался, потом еще взорвался. Лошади разбежались. Я отвел Мальчика в кусты. Вроде по мне стрелять прекратили, но обстрел по немцам продолжался.
Привел я лошадь другу, помог запрячь в телегу, и он повез бабушку в лес, в беженцы. А мои, сказал, ушли. Я думаю: «Ну ладно, теперь я уж один пойду», и пошел домой за чемоданчиком. У меня еще на чердаке лыжи настоящие были, купленные, мне очень хотелось их спрятать. Полез на чердак, а уже начало смеркаться, и какая-то оторопь нашла на меня: нет, думаю, надо уходить быстрей. Лыжи не спас и все бросил, только спирту была у нас трехлитровая бутыль (его на спиртзаводе, когда немцы уже подходили, людям бесплатно давали), и мне пришло почему-то в голову, что надо именно ее спрятать. Выкопал яму под кустом сирени и туда закопал.
Своих я нашел в деревне Ивонино, они сидели у сарая. Племянник Гриша у меня двухлетний был, сестры Насти сын, лежал там, комочком завернутый. А через часа два, наверное, смотрим — поселок наш загорелся. Может, от трассирующих пуль, а может, подожгли специально. И обстрел еще сильнее. Там к нам подошли несколько наших солдат, и мы их попросили проводить нас к себе в тыл, чтобы спокойнее было. А они говорят: «Мы в полуокружении уже. Если нас окружат, нам самим некуда будет уходить. Оставайтесь здесь». И ушли.
Потом немцы приехали на мотоциклах, привезли четырех наших солдат и стали их обыскивать. У солдат сухари были, немцы их выбрасывали, а мы, детвора, подбирали. Потом этих солдат увезли, куда — кто их знает.
Мы сидели там дня два, наверное, а потом бои стали еще сильнее, стрельба пулеметная, ну кошмар. И дед Сергей, который был все время с нами, говорит: «Нам надо уходить. Пойдемте хоть к немцам в тыл». Стрельба была такая, что страшно, но никого у нас не убило. Пришли к немцам в тыл и расположились в какой-то деревне в сарае. Ходили по домам, просили еду. Немцев там почти не было.
Мы пробыли в этом сарае недели две. Потом, когда все стихло, дед Сергей говорит: «Надо пробираться домой». Когда мы шли домой, мимо нас все время проезжали обозами немцы, на машинах, на лошадях. Лошади куцехвостые, такие здоровые, я таких еще не видел, артиллерию тащат.
Шли мы несколько дней. Когда проходили мимо кладбища в Калачевщине, где были похоронены мамины родные и мои брат и сестра, которые маленькими умерли, мама пошла туда им поклониться и увидела, что там окопы и много воронок от разрывов снарядов. Мама молилась и говорила: «Господи, нет спокойствия и мертвым».
Пришли к себе в деревню. А там все наши дома сгорели. Остались только чугуны, которые мать ставила в печь, и спирт. Ну, мы посидели и пошли в Калачевщину. Там знакомые у нас были, пустили к себе.
И начали жить в этой деревне, уже в оккупации. Некоторые рыли себе землянки, другие строили что-то вроде банек, чтобы разместиться как-то. Мы тоже построили себе домик. Потом стали делить хозяйство, какое осталось. У нас была кобыла Юлька, а у двух женщин по соседству — корова. Когда им нужна была лошадь, привезти там сена или дров, они брали нашу кобылу, а нам давали молоко.
Отец был белобилетником из-за больного сердца. Когда мы были в оккупации, он кое-как до нас добрался, но месяца через два умер.
Ну, оккупация — это что-то страшное. Вот полиция — это мне и сейчас очень страшно. Их отряды расположились в нашей деревне, у них там была волость, то есть полицейский участок. Они хуже немцев были, полицейские. Как их назвать… я не знаю даже им названия. Предатели. Изверги. Они не ходили в немецкой форме, но им выдавали оружие, и чтобы показать, что это полицейский идет — а то мало ли, партизан, — они надевали на рукав белую повязку со свастикой. Летом они все ездили на велосипедах — и все безобразничали, что им хотелось, то и делали, ни за что не отвечали. Захочет тебя застрелить — застрелит тут же. И немцы, если кого-то хотели расстрелять, заставляли именно полицейских это делать, а те с удовольствием расстреливали, в угоду немцам.
Ну, конечно, если они попадали к партизанам, партизаны их тут же расстреливали без всяких разговоров. Когда партизаны приходили к нам в деревню попросить еды, полицейские где-то прятались. Однажды один полицейский пришел к себе домой, и у него с чердака спустился партизан и прямо ножом его запорол. Видимо, охотился за этим полицейским.
Два года так прошло, мне было уже почти 15 лет. Числа 20 июля 1943 года я услышал рано утром стрельбу, крики непонятные. А у нас недалеко от дома глубокая яма была, мы там когда-то копали глину, и она заросла бурьяном, так, что не видно. И я решил там спрятаться. Забрался туда, а стрельба сильнее и сильнее. Потом к нам в дом прибежали трое полицейских, стали там что-то искать. Сначала я слышал крики, а потом выгнали из дома мою мать и погнали к волости. Когда я увидел, что ее толкают прикладами, вышел и говорю: «Сволочи, что же вы делаете!» А они, видимо, меня искали: мать оставили, а меня ударили прикладом по голове и погнали. Когда привели к волости, меня уже тошнило, и я сознание потерял. Видимо, тогда меня схватили за руки, за ноги и в машину. А в машине уже были люди, которых надо было угонять из деревни. И повезли нас неизвестно куда. Привезли в деревню, километрах в 8 от нашей. Там стояли агитационные машины с двумя динамиками на крыше — и из них играли наши русские песни: «Катюша», «В далекий край товарищ улетает». Любопытная молодежь подходила посмотреть, что там, — и их сразу полицейские хватали.
Москва, вторая половина 1940-х годов
Потом поехали дальше. В одной деревне отделили женщин от мужчин. Были разговоры, что сожгут нас, но мы поехали дальше. Я там узнал, что мои мать и сестра приходили меня искать, хотели попросить, чтобы меня отдали назад. Запрягли лошадь, Гришу маленького сестра завернула, и приехали, но жители им сказали, что здесь карательные отряды, их могут расстрелять, а уговорить они все равно никого не уговорят.
Наконец приехали мы на окраину города Дорогобуж. Там на вторую ночь нас погнали работать, косить рожь. Это немцы собирались отступать, и рожь надо было косить перед траншеями, чтобы видно было, когда будет обстрел. Потом нас отобрали — 8 человек — и погнали на кладбище. У немцев там было огромное кладбище с крестами, поле — глазом не окинешь: они из Подмосковья, когда бои были, вывозили своих погибших, хоронили там и ставили эти кресты. Нас подвели к одной могиле. На ней стоял не березовый крест, как у простых немцев, а дубовый — наверное, там лежал какой-то чин. И велели нам раскопать эту могилу. Мы по очереди по 4 человека копали, и внизу уже пришлось копать мне, очищать гроб и проходы вокруг могилы. Видимо, из-за трупного запаха мне стало трудно дышать, рвота открылась. Немец схватил меня за шиворот, вытащил наверх и кованым этим сапогом в спину как врежет — «Швайн!». Упал я. Потом нас еще приводили раскапывать другие могилы. После — я не знаю, что они делали с этими трупами, нас всегда сразу уводили. Но чувствовалось, что уходить они будут отсюда, и, видимо, поэтому увозили тела этих чинов.
Однажды после работы мы сидели ужинали (кормили нас не сказать что уж очень плохо, варили каши всякие с консервами). Тут к нам подошла женщина в эсэсовской форме и стала расспрашивать, с акцентом, кто мы и откуда. И говорит: «Вам надо уходить отсюда. Потому что при отступлении они вас не оставят в живых». Мы говорим: «А куда уходить-то?» А боев вообще не было слышно, тихо все кругом. Она говорит: «Линию фронта вы сейчас не сможете перейти, потому что ее невозможно определить, стрельбы нету. Вам надо пробраться в Алексино, там расположение партизанского отряда». И мы стали думать втроем, что как-то надо уходить. Охраняли нас не так жестко. Когда мы выходили ужинать, они особо за нами и не смотрели. И в один прекрасный вечер, когда стемнело и нас выгнали на улицу на ужин, мы бросились бежать.
Бежать надо было через пахоту, там были большие валуны, мы в них залегли — и тут же немцы начали стрелять. Когда все затихло, мы пошли дальше и вышли к реке. Там была лодка, привязанная к колу, но без весел. Мы ее взяли и поплыли. А грести-то надо руками, и течение довольно сильное. Вдруг видим — мост, и на нем обоз немцев. Они разговаривают громко так, а ночь, все слышно. А мы никак до берега лодку не догоним. Бросились в воду — хорошо, что мелко было, дошли до берега. Сели в кустарничке около реки и слышим — немцы стрельбу открыли по лодке, дали по ней несколько очередей и ушли. Уже начало рассветать, мы поели ягод, нашли водички попить, отдохнули и вечером пошли дальше, как нам объясняла та женщина. И нашли место, где, видно, недавно был партизанский отряд: три окопа по три метра шириной и по метру глубиной, сверху закрыты, как шалашом, а внизу настелена солома. И никого нет. Видимо, тут был карательный отряд, и партизаны ушли.
Мы вышли на окраину леса, смотрим — рожь и деревня. Ребята были постарше меня, они говорят: «Иди ты, как маленький, попроси хлеба и узнай, есть ли тут немцы». Ну, я пошел. Зашел в рожь, иду, слышу — шорох. Бабушка жнет рожь серпом. Я подхожу, говорю: «Здравствуйте, бабушка!» Бабушка разогнулась, серп у нее упал, начала креститься. Я говорю: «Да вы не бойтесь, я вам ничего не сделаю. Есть здесь у кого хлеб в деревне попросить?» Она показала мне дом. Я спрашиваю: «А немцы есть здесь, в деревне?» — «Нет, нету в деревне немцев, вот вам крест». Ну, я пошел прямо в тот дом, куда она показала. На пороге встретился мне мальчик — и он, когда увидел меня, сразу ушел куда-то. И какое-то у меня подозрение зародилось. Но я все-таки зашел. Смотрю — сидит мужчина средних лет за столом, пишет что-то. Я поздоровался, он приподнялся из-за стола, и ручка у него упала. Я говорю: «Хлебушка мне, если можно». Он девушке лет 14 велел отрезать мне хлеба, и я быстренько вышел.
Фотография для Доски почета, Москва, середина 1980-х годов
Вышел и думаю: «Пройду я еще». Встретил женщину, попросил и у нее хлеба. Она отрезала мне больше полбуханки и спрашивает: «А где вы взяли хлебушек?» Я показал. Она говорит: «Это староста деревни. Уходите быстрей! Здесь карательный отряд стоит через ров». Я поблагодарил и пошел к ребятам, но только я зашел в рожь, как нас уже окружили полицейские и открыли такую стрельбу, что страшно. Схватили нас троих и повели туда, где этот карательный отряд. В этой деревне полно эсэсовцев оказалось, а та бабушка крестилась — и нет бы сказать, что через ров там смотрите что…
Завели нас в дом, там сидит немец в эсэсовской форме. Он сказал, чтобы везли нас в Глинку — это город такой, в той же Смоленской области, — и разузнали, кто мы и что мы. Ночью к нам пришла бабушка с крынкой молока и с хлебом, упросила, видимо, полицейских, чтобы ее пустили. И говорит: «Вас повезут в Глинку. Там расстреливают». Мы говорим: «Да, ну что делать…» А наутро приходят четыре немца с автоматами, шесть полицейских на велосипедах, пригоняют лошадь, телегу. Связали нам сзади руки, посадили на телегу и повезли в Глинку. Привели в жандармерию — там сидят за столами три жандарма, у них цепи, и на цепях черепа, и они допрашивают и избивают двух цыган. Потом один дает команду: «Расстрелять!» — и их выводят. Ну, дошла наша очередь.
— Где партизанили?
— Мы не партизанили. Так и так, мы работали, нас забрали…
— Врете вы все! Вы партизаны! Признавайтесь, где партизанили?
А попали-то мы в партизанское место, все сходится. Бить нас не били, он просто сказал, что нас расстреляют. И вызвал переводчицу. Она пришла и говорит: «Вам дадут лопаты и заставят копать. Вы не отказывайтесь, потому что отказываться нельзя». Ну и все, на этом закончился допрос.
Выходим мы, там три немца с автоматами и четыре полицейских, и повели нас куда-то за город. Такое ощущение у меня было, что земля стала колебаться под ногами. Вдруг нас догоняет бегом еще один полицейский. Он что-то сказал и отдал немцу какую-то бумагу. Тот посмотрел — и пошли мы дальше. Но привели они нас не копать себе могилы, а к тюрьме. Когда привели, какая-то радость была. Радость тюрьмы! Вот может быть такое?
Завели нас, посадили по одиночным камерам. Ночью слышно было, как выводят цыган, и лай собак, и крики, даже, мне казалось, и детские вопли были. А потом все затихает. Видимо, это после допроса их с овчарками выводили на расстрел. Потом дошла очередь до нас. Выводили на допросы обычно ночью, иной раз били, иной раз нет — спрашивали, где партизаны, какой отряд, сколько мы с ними находились.
А потом началось наступление наших. Были очень сильные бомбежки, налеты ужасные, особенно ночами. Как-то во время одного ужасного налета я думаю: «Господи, попала бы бомба в тюрьму». И бомба попала, и, видимо, не одна, только не в тюрьму, а рядом — половину тюрьмы развалило, все, кто там сидел, погибли. После этой бомбежки какое-то время была тишина, мне казалось, очень долго, а потом слышим — лают собаки, и немцы с криками открывают тюрьму и всех, кто живой, выгоняют, а кто полуживой — стреляют. Выгнали нас на дорогу, сколько было живых, построили, и переводчик говорит на ломаном языке: «По сторонам не смотреть! Будете бежать бегом отсюда». И побежали. Я все-таки поглядывал по сторонам — столько было битых немцев, обозы эти, машины разбитые, это ужас что!
Сначала нас пригнали в полевой лагерь военнопленных. И часа не прошло — выгнали опять. Пригнали в следующий лагерь, там опять суматоха, часа через два всех погнали дальше, неизвестно куда. На вторые сутки пригнали в Смоленск. Там людей отбирали на работу в Германию. Меня не взяли, а двоих ребят, с которыми я бежал, туда отправили. Так мы расстались.
А потом началось отступление из Смоленска. Нас отвезли в концлагерь в Ново-Борисове, в Белоруссии, оттуда — в село Выселки. Там немцы строили себе оборону, и мы копали траншеи. Пригнали нас туда где-то в апреле 1944 года.
Моим конвоиром там был австриец, и я хочу сказать, что ради доброты людей я остался жив. По утрам он приносил мне из своего расположения что-нибудь съесть — сухарики, бутерброды с повидлом или с сыром. Предлагал отправить меня к себе домой, в Австрию, говорил, что так я, может, жив останусь. Но я подумал: как я куда-то поеду, в Австрию какую-то? И отказался. Когда я копал траншеи, он, бывало, велит смотреть, чтобы не подошел фельдфебель, закинет карабин через шею назад, возьмет лопату и копает за меня.
Потом пошли слухи, что партизаны интересуются немецким расположением. Говорили, что двоих немцев партизаны закололи в туалете, который был около леса. Перед колоннами военнопленных, когда нас гнали на работу, стали пускать людей, которые тащили две бороны, каждую по 8 человек. Это немцы так проверяли, не заминировали ли партизаны дорогу.
Потом нас привезли обратно в Ново-Борисов. Там на вторую ночь начался такой налет, что ужас, вся земля поднималась кверху. Лагерь разбомбили. Опять всех, кто выжил, выгнали из лагеря, и немцы ходили по баракам, пристреливали раненых. А нас пригнали к товарному эшелону. Перед эшелоном нам велели отдать все металлические предметы, иголки, гвозди, ножи. После этого всех, у кого что-то нашли, расстреляли прямо у нас на глазах. А остальных посадили в вагоны, и отправились мы на запад, в Германию. И приехали в лагерь Дахау. Там нам, подросткам, начальник велел давать за обедом добавку, если попросим, и сказал, что отправит нас в хороший лагерь. И однажды нас собрали и увезли в Эссен.
Там был специальный лагерь по расчистке города после ковровых бомбежек. Во время них земля начинала содрогаться от работы двигателей, когда еще даже не бросали бомбы. И шли эти бомбежки заходами: одни пробомбили — вторая волна налетает, эти пробомбили — следующие летят. Бывало, это всю ночь продолжалось. А утром нас выгоняли расчищать завалы. Там были набросаны бомбы замедленного действия — неизвестно, когда взорвется. Вот чистишь, дошел до нее, она взорвалась — и погиб ты, все, тебя нету. И сколько людей погибало, столько туда еще присылали.
Однажды в дом, в котором мы жили, попала бомба, прошла сквозь перекрытия, упала на ворох одеял на первом этаже и не взорвалась. Когда нас оттуда выгоняли, мы смотрели на эту бомбу. Боже мой!
Потом к нам стали приближаться английские и американские войска. Нас стали перегонять из одного места в другое: гонят целый день, потом положат на поле — лежишь, как только стрельба приближается — гонят опять. Если по дороге кто-то терял силы, его пристреливали — и нас гоняли туда-сюда, а эти трупы так и лежали на обочине. На дороге нам встретился отряд эсэсовцев, который то ли наступал, то ли отступал, человек 150. И они нашим охранникам говорят: «Что возитесь? Расстреляйте, и все!»
Мы везли тележку с продуктами для конвоиров. Меня стали покидать силы, я держался за эту тележку, чтобы не упасть. И тут наша колонна ушла вперед, а мы — 12 пленных с четырьмя конвоирами — отстали. Среди конвоиров был молодой парень, он что-то говорил трем дедам, и они его слушали. Они нашли полуподвал, загнали нас туда и сами спустились — решили ждать, когда нас освободят англичане или американцы. Разницы между нами уже было немного — что у них вши, что у нас, чесались так же. Пока мы там сидели, этот парень все куда-то уходил, потом возвращался. Потом попросил какого-то подростка принести ему гражданскую одежду.
Было слышно, что рядом постоянно шли бои. Мы ждали, что вот сегодня придут и нас освободят, но никто не приходил. Один раз заскочил офицер с пистолетом и стал кричать на конвоиров: «Что вы сидите здесь? Расстреляйте их, уходить надо!» Но молодой конвоир наставил на него автомат, дескать, стрелять будешь — и я тебя сейчас застрелю. Тот повернулся, плюнул и ушел. И минут через 10—15 слышим — взрыв. Это немцы, уходя, мост взорвали.
И вот наконец прибегает тот подросток, который штатскую одежду приносил, и говорит: «Англичане пришли». Молодой охранник быстро переоделся, бросил автомат, «до свидания» — и ушел. А мы сидим, ждем, и трое пожилых с нами. Вдруг слышим — подъехала машина. Но нет, газанула, развернулась и уехала. Минут через 30—40 опять подъехали уже две машины, и кто-то дал две очереди из пулемета по окнам. Хорошо, никто не выглянул в это время поинтересоваться, кто приехал. И все, опять никого нет. Минут через 20 являются человек шесть англичан в форме, с автоматами. Они вывели наших конвоиров, а нам сказали вынести на улицу оружие, разрядить винтовки и разбить об асфальт. Мы вышли, смотрим — в домах вывешено белое тряпье, простыни какие-то, чего только нет. Капитуляция. Мы разбили винтовки, как нам сказали, — свобода! Оружие, которое было против нас, разбито.
Англичане привезли нам нижнее белье и английскую форму, продукты, одеяла, солому, порошок от вшей. Нам они велели найти красный материал, вырезать из него пятиконечные звездочки и пришить на левую грудь, чтобы было видно, что мы русские.
Сначала мы оставались в том же подвале, а через неделю нас переселили в поселок, где расположились английские войска. Там был английский продпункт, мы там получали какие хочешь продукты. Жизнь прекрасная была, мы уже людьми стали. И поправился я там. Только домой хотелось.
А один раз смотрю — едет хозяин нашего дома с девчонкой, везет сено. И у него два велосипеда. И мне очень захотелось один велосипед взять. Я ему говорю: «Велосипед дай». Он: «Нихт ферштейн», мол, не понимаю, о чем ты говоришь. А девчонка поняла и говорит мне: «Бери». Я взял велосипед и думаю: «Е-мое, это ж прелесть — покататься на велосипеде!» А девчонке сказал, что, когда нас будут отправлять, я поставлю велосипед тут же, у изгороди, под кустом сирени. Она: «Гут, гут!», и они уехали, а я на этом велосипеде стал кататься. И другие катались. Бывает выйду, смотрю — уже нет моего велосипеда. Я говорю: «Вы не берите, потому что мне надо вперед покататься».
А потом пришло время нам отправляться в зону советских войск. Велосипед я этот поставил, как договаривались. А нас посадили в машины, и мы поехали.
В расположении наших войск на проходной встретили нас наши солдаты, под мухой. И, конечно, говорят: «А, фашисты, фашисты!» Англичане отъехали, а нас — шагом марш, привели в казармы особого отдела, чтобы выяснить, кто мы такие, а то, может, полицейские или еще кто. И потом каждую ночь вызывали по 8 человек в особый отдел. Когда меня вызвали, я зашел, стоит полковник около окна, курит. Я ему все рассказал, и он говорит: «Да… Ну ладно, иди. Больше нечего тебе тут делать. Дадим литер на проезд и на продукты и отправим вас». Сидели мы в этих казармах больше недели — и все вызывали народ туда, в особый отдел.
Наконец нас выводят с вещами. На улице посадили рядками, дали каждому конвертик, карандаш или ручку и лист из тетради, чтобы написать письмо домой. И тут же ходит старшина, смотрит, прежде чем ты заложишь листок в конверт, написано у тебя там что или нет. А потом при нем заклеиваешь конверт, и он забирает. Это, видимо, тоже им для особого отдела было надо. Потому что люди были разные, и им надо было знать, куда едешь, куда прибудешь. Ну, я-то с радостью написал и отдал письмо. А спустя какое-то время после этого к моей матери подошла цыганка и говорит: «Дайте я вам погадаю». Мать согласилась. И цыганка ей сказала: «У вас есть близкий человек, он живой». И через три дня она получила от меня это письмо.
Остальных военнопленных, человек 200, может, больше, построили и увели, только мы их и видели. Сталин ведь не признавал военнопленных, они были предатели. А нас, 12 или 13 малолетних, поселили в палатки, и так мы жили уже до поезда. Потом нам дали литер на проезд и на питание и отвели в поезд, в товарный вагон. Интересно было в поезде ехать. Мы все время находились около двери, смотрели, что война оставила. По откосам железной дороги были плакаты: «Слава великому Сталину! Слава русскому народу! Мы победили!» Так красиво.
И 6 августа приехал я в Смоленск свой родной. Вышел, смотрю — Смоленск разбит. В деревянном вокзале народу! На полу сидят, лежат. Я дождался своего поезда и поехал домой, по родной своей дороге. Вышел на станции, и тут же окружил меня народ — эти поезда встречали, ждали, что кто-то свой приедет. Стали спрашивать: «Откуда?» Я говорю: «Да вот, Тимаховка». — «О, там разбито все! Все погорело! Не знаешь, живой есть кто из твоих?» Я говорю: «Я не знаю, я два года не слышал ничего». Повернулся и пошел по своей дороге любимой, по которой в детстве бегал.
Наконец показалась деревня. А деревня — не поймешь, там и землянки, и строения маленькие. Передо мной прошли женщина и мужчина — и, слышу, женщина говорит: «Солдат какой-то пошел…» А мужчина отвечает: «Да завтра узнаем, кто пришел».
С соседями по общежитию, конец 1940-х — начало 1950-х годов. Николай Михайлович — слева вверху
Ну, а я подошел к своей хатке. Дом — банька с маленьким окошком. Тот, что строили еще при мне, немцы сожгли. Стучусь в дверь. Подходит мать к двери, но не открывает, спрашивает: «Кто?» Я говорю: «Я, Николай». Она постояла немножко, потом говорит: «Ой, Господи, боже мой!» — повернулась и ушла. Перед этим ребята безобразничали, бывало, постучат и говорят: «Открывайте! Николай пришел!» И она подумала, что опять шутка, и ушла. И говорит младшей сестре Кате: «Иди-ка, а то ребята опять, наверное, безобразничают». А я около двери жду. Подходит сестра и спрашивает:
— Кто?
— Я.
— Ай, Коля! — Открывает дверь, матери кричит: «Коля пришел!»
А какой я пришел? Забрали подростком, а пришел уже молодой человек. И мать, опешивши, подошла, посмотрела на меня, что-то с ней произошло такое, что она и говорить не могла. Отошла, на скамеечку села, сидит, смотрит все на меня.
Я говорю:
— А где Настя?
— А Настя пошла с Аверьянычем ток сторожить. — Я их, видимо, встретил, а они прошли и не узнали.
Я посмотрел — Гриша спит, комочек, на печи. Боже мой, боже! Ну, сидели разговаривали, кто погиб, не пришел с войны. Почти все погибли. Рассказали, что когда немцы отступали, страшно было показываться на улице — и жгли, и стреляли. И мать говорит: «Я все время молилась за тебя».
А утром я вышел, походил вокруг дома, думаю: надо что-то тут строить. А как строить в колхозе? Палочку тебе поставили и дали 500 грамм хлеба на трудодень и 50 копеек денег. Вот и построй. Думаю: с чего начинать? Приходит бригадир колхоза Зинка:
— Надо в колхозе работать. Отдохни дня три и выходи.
— Да что там отдыхать! Тоска такая. — И на второй день я уже пошел на молотьбу.
Дом построить так и не получилось. В 1946 году начался голод. Старшая сестра решилась ехать по вербовке на восстановление Смоленска и забрала двух сестер, Гришу и мать, чтобы хоть как-то питаться. А я остался один. Начался сенокос: скосишь 40 соток — дадут 500 грамм гречневой муки. Просеешь ее — испечешь две лепешки. А если 40 соток не скосишь, Зина тебе не отметит и муки не дадут.
Однажды вызывают меня в сельсовет. Там сидит участковый одноглазый и говорит:
— Ты знаешь, что безобразие здесь?
— Какое безобразие?
— Нашу колхозную рожь режут из другого колхоза жители. Заходят с серпами и срезают колосья.
Я говорю:
— Ну, голод, чего же.
— Так надо принимать меры!
— Ну какие меры?
А там сидел председатель колхоза Стефаныч, и он мне говорит: «Вот, Коля, берешь карабин, патроны и идешь охранять эту рожь». Я говорю: «Мне бы не надо это. Это же дело такое, что если я кого сюда приведу, его же посадят. И немалый срок». Участковый отвечает: «Надо что-то с этим делать, чтобы не резали. Вот расписывайся, что ты получил карабин и патроны, и пройди сегодня же ночью туда, на это поле».
Я думаю: как же я пойду? Я же знаю, кто рожь режет, они же со мной учились. Ну как? Но пошел. Прихожу — а там уже человек 10, серпами колосья режут и в мешки. Я свистнул раз, второй — никто не обращает внимания. Решил их испугать. Подошел не очень близко, зарядил карабин, выстрелил пару раз в воздух. Они мешки схватили и бегом через дорогу. А председатель уже днем на лошадь — и туда. Посмотрел и говорит:
— Ты смотрел, что там делалось?
— Смотрел. Никого не было там.
— А почему столько срезано колосьев?
— Ну, видимо, до меня еще срезали, пока я не пришел.
Но они продолжали из другого колхоза ходить — и только на наше поле, хоть ты что делай. Один раз поймал я пацаненка, Леня его звали, и повел его в сельсовет. Он испугался, а я говорю: «Ты не плачь, тебе ничего не будет». Привел его к председателю и говорю: «Вот, Стефаныч, поймал я. Видишь, резал колосья».
— Нашел кого поймать!
А участковый опять сидел тут же и говорит: «Ну что, его надо сажать». Леня услышал, что сажать, и давай плакать. Я говорю: «Да не плачь! Чего ты плачешь-то?» Ну, посидел он, его отпустили, да и все.
Однажды мне председатель колхоза говорит: «Разнарядка пришла на фабрично-заводское обучение, надо туда отправить двух человек». Я говорю: «Я не хочу, не пойду». Мне не хотелось, меня больше в колхоз тянуло. Но он говорит: «Ты был в Германии, так что не можешь отказаться. Вот я тебя посылаю — и иди». Ну, раз так, пусть.
Обучали меня на столяра. Я шесть месяцев учился, получил высший, пятый разряд. Жили мы в бараке, в общежитии. Подрабатывали — разгружали картошку. Деньги небольшие, но все-таки платили. На выходные уезжал домой, потому что хотелось к себе в колхоз. И семья моя тогда уже из Смоленска вернулась.
Когда учеба закончилась, нам надо было обязательно отработать два года там, куда отправят, а если откажешься, могли судить и даже посадить. А у нас был парень один, Точилин, он в Москве два раза был. И он говорит: «Если в Москву, убегать надо сразу, там смерть явная. Там есть нечего, голод». А нам все не говорят, куда отправляют. Уже заготавливают документы, домой не отпускают, а куда повезут — неизвестно. Потом парень один подошел к секретарю, так культурно стал с ней разговаривать, и она сказала: «Пришла разнарядка в Москву, так что ждем представителей оттуда». И в один прекрасный день посадили нас в вагон, эти представители забрали все наши документы, и мы поехали.
Николай Михайлович и Нина Егоровна, Москва, 1954 год
А Точилин все подговаривал нас с ним убегать и двоих уговорил. Когда поезд стоял в Смоленске и уже должен был вот-вот тронуться, Точилин постучался в купе к представителям, те открыли, а он заходит с финским ножом и говорит: «Отдайте мне быстро вот эти паспорта и аттестаты». Представители отдали — и они ушли. А мы остались.
Ну, и приехали мы в Москву на работу. Представители эти повели нас в автобус — мы за ними шли, как цыплята, чтобы не потеряться, — и отвезли в общежитие. Поселили по 15 человек в комнату, там уже койки, одеяла, все приготовлено. Живите, ребята.
Работать нас отправили на высотку на Красных Воротах. Я сначала был столяром. Потом присылают повестку в армию. Я взял расчет, распродал инструмент, которым работал (я свой собственный инструмент на рынке покупал, чтобы все почище делать), всю одежду упаковал в посылочку и отправил домой, себе оставил только телогрейку, которую, если бросить где-то, и не подберут. И после проводов пришел в Краснопресненский военкомат.
Выдали нам форму, и вдруг меня кричат: «Максимов, к военкому!» — и еще трех человек. Пришли, а нам говорят:
— Домой!
— Почему?
— Что за вопрос — почему? Я сказал — домой! После похмелья придешь завтра ко мне.
В армию меня так и не отправили, потому что было постановление Совета министров не брать пятые разряды, специалистов. Так что этот разряд меня и подвел — а я очень хотел в армию.
И я остался без одежды, без инструментов и без работы. Сестре телеграмму отбил, чтобы посылку обратно прислала. А у меня товарищ был, он работал в бригаде по монтажу башенных кранов, и он меня позвал переходить к ним. Мне их работа нравилась, а им были нужны люди. Я хоть и был столяром, после работы ходил на занятия, учился на сварщика. И меня перевели. Освоил я это дело быстро, основное — я высоты не боялся. Потом 8 лет был бригадиром — меня уговорили, хоть я и не хотел.
В 1951 году я поехал в отпуск в Рославль, там жили две мои сестры. Однажды за ними зашла одна красавица, Нина, чтобы на танцы идти. А сестры ей перед этим говорили: «У нас есть брат такой! Познакомим тебя с ним». И пошло, стали переписываться. Год переписывались, до следующего отпуска. А потом я к начальнику подошел и говорю:
— Мне нужна комната.
— Что, женился?
— Да, женился.
— Ну, найдем.
Дали комнату в семейном общежитии. Я ее опломбировал с комендантом ЖЭКа и поехал за Егоровной. Привез ее, расписались официально и так начали жить. Она работала в ателье, а потом забеременела и родила дочь Таню. Детсад нам давали в Мытищах, туда каждый день возить ребенка — это кошмар. Так что жена ушла с работы, 9 лет не работала. А я свою работу делал днем, с 8 до 5, а вечером еще халтура была. Приходилось иной раз и много работать. А что сделаешь, надо было жить.
А в 1969 году меня вызывает начальник отдела кадров и говорит: «Надо поехать в Монголию. Пришла разнарядка на монтажников башенных кранов. Если желание есть, будем оформлять и поедешь». Я говорю:
— А что, другого никого нет?
— Я не могу никого другого послать, потому что все пьют. А потом петиция приходит в управление через посольство — почему, мол, прислали такого.
— Ну, я подумаю.
Пришел домой и говорю жене: «Поедем в Монголию». Она думала, что я шучу: «Поедем!» И стали через какое-то время оформлять меня.
В Монголии плохо чем — вещи надо набирать и летние, и зимние, все везти с собой. Потому что там зима суровая, до 40 градусов мороз, а снега нет. И ветер жуткий. А оплата там была неплохая, 400 рублей на наши деньги.
Нас там уважали, мы, монтажники, не считались со временем. Нам скажет трест, что надо поставить кран за столько-то дней. Мы говорим: «Поставим, только нам бы рыбалочку». И мы работали не с 8 до 5, а сколько нужно, чтобы в срок закончить. Закончили — они дают разрешение на рыбалку, и мы уезжаем. Мне там очень нравилась рыбалка! Прекрасно там отдыхаешь, уху варишь, рыбачишь. Кто хочет — пей, пожалуйста, выпил — ложись около машины и спи. И такая тишина!
В Монголию мы два раза ездили. Первый раз вместе с Таней, она там 10-й класс закончила. А когда были второй раз, в 1980 году, нам прислали телеграмму, что у нас родился внук. Совсем вернулись в Москву уже в 1982 году. После этого я на пенсии еще четыре года работал, тоже монтажником. В 1988 году родился второй внук. А теперь у нас уже две правнучки.
В жизни у меня все было, и хорошее, и плохое. А в основном нормальное — работали, отдыхали, в Крым даже ездили. Вот и сейчас, бывает, предоставят путевку, едем в Дорохово, в Подмосковье. В родных местах — в Рославле — были последний раз 2 года назад. Ездили на кладбище в Калачевщину, там теперь и мои родители похоронены.