Август — сентябрь 1933 года Семья, спасаясь от голода, перехала с Украины в Москву
1938 год Семья построила собственное жилье и выбралась из подвала
Октябрь 1941 года — декабрь 1942 года Семья эвакуировалась в Куйбышев
Январь 1943 года — Май 1943 года Работала на строительстве угольных шахт в Тульской области
1943–1947 годы Училась в Юридическом институте
1947 год Вышла замуж за Семена Абелюка, инженера
1947–1951 годы Работала нотариусом в Мытищах
1951–1957 годы Работала нотариусом в Вешняках
14 июня 1951 года Родилась дочь Евгения
8 февраля 1953 года Умерла мама
1957–1975 годы Работала юристом в детских поликлиниках
1975–1981 годы Работала старшим нотариусом в Люблино
13 января 1976 года Родился внук Максим
26 января 1981 года Родилась внучка Елена
1982 год — н.в. Работа юристом в женской консультации
1991 год — н.в. Работа юристом в доме ребенка
27 февраля 2010 года Родилась правнучка Лея
Я родилась 25 сентября 1925 года в маленьком городе Бершадь Винницкой области на Украине. По-украински такой город называют местечком, а на идиш — штетлом.
Папу звали Симха Соломонович, он тоже был из Бершади. Папина мама Эстер была очень передовая женщина. У нее было двое детей: папа и его старшая сестра Перл. С мужем она развелась. Почему — не знаю, но в те годы, чтобы евреи разводились, это было редкостью. И папин отец уехал в Польшу, у него там была другая семья. Папа окончил еврейскую школу, писать и читать умел, но читающим человеком никогда не был. Когда ему было 10 лет или даже меньше, он вместе с мальчишками прыгал с крыши, сломал ногу и скрыл это от матери. Нога деформировалась и перестала расти, ее несколько раз оперировали, но папа все равно остался инвалидом.
Мамина мама Шейндл родила двенадцать детей: одиннадцать мальчиков и последнюю — девочку. Выжили из них всего четверо
Когда папа был маленьким, он уехал к своему отцу в Лодзь, и тот отдал его в ученики к маляру. А когда началась Первая мировая война, бабушка настояла, чтобы папа вернулся. Он возвращался в Бершадь на крыше поезда. Я так полагаю, что ему тогда шел восемнадцатый год. После этого папа всю жизнь мыкался. Работал на разных работах. Одно время, вскоре после революции, он даже владел конфетной мастерской. Я была совсем маленькой, но помню эти конфеты из семечек. Мы такие называем козинаками, а по-еврейски это мундлах. Папа и шорным делом занимался, и маляром был, и много чего еще делал.
А моя мама была родом из города Теплика, тоже в Винницкой области. Звали ее Сима Иосифовна, в девичестве Гольцер. Ее отец Йозеф Лейб был учителем в хедере, то есть в школе для мальчиков. Он пользовался большим уважением, так как был сведущим в иудаизме человеком. Мамина мама Шейндл родила двенадцать детей: одиннадцать мальчиков и последнюю — девочку. Выжили из них всего четверо: Хаим, скорняк; Герш, художник; Мойше Янкл, часовщик (в честь него меня назвали Мусей), и моя мама.
Еще до папы у мамы был жених, который погиб в Первую империалистическую войну. В 1919-м дедушку во время погрома на глазах у всей семьи закололи штыками петлюровцы. Это было, когда они все прятались в погребах. А мамин брат Мойше Янкл и его жена умерли от сыпного тифа. У них остались трое детей, в которых мама принимала участие. Гражданская война длилась долго — одна банда входила, другая уходила. Потом советская власть — и опять банды. Это ж что делалось! А однажды папу моего хотели застрелить, к стенке поставили. Он уцелел, слава богу, а мог быть расстрелян, тогда ж ничего не стоила человеческая жизнь, стреляли почем зря.
Муся Пустильник (слева) с сестрой Любой, 1937 год
Родители поженились в 1920 году. Через два года родилась моя сестра Люба. Мама рассказывала, что у них не было ни денег, ни продуктов и не из чего было ребенку сварить кашу. Где было брать, когда банды грабили и убивали, и люди все в страхе прятались?
Потом на какое-то время жизнь наладилась. Родители снимали второй этаж какого-то дома. У нас были столовая, зала, спальня, кухня и кладовка, терраса с качелями. Была мебель, мы были прилично одеты. У родителей тогда была возможность уехать в Америку — туда в 1911 году эмигрировал мамин брат Герш, жили там и другие родственники, — но им было жалко все оставить: они уже купили кровати, покрывала, устроили свой быт. Связь с родными пропала перед войной, когда стали бояться писать за границу.
Папа рассказывал, как они мальчишками загоняли свиней украинцев в озеро и считали это особой доблестью. Свинина же не кошерная
Мы жили в самом центре города, на улице Иллюзион-гос («гос» по-еврейски — «улица»). На нашей улице было кино. Мне почему-то запомнился фильм «Бэла» по Лермонтову, который демонстрировался прямо на улице. Потом мы переехали в другой дом, еще больше. Там был палисадник, огромная комната и спальня. Помню, как нам провели радио. Я сидела на своем стульчике, мама мне надевала наушники, и я ничего не понимала, но слушала.
В самом местечке жили евреи, а вокруг, за городом, украинцы. Папа рассказывал, как они мальчишками загоняли свиней украинцев в озеро и считали это особой доблестью. Свинина же не кошерная. Вокруг нас все говорили на идиш, только мама с нами говорила по-русски — она была образованная и хотела, чтобы мы знали русский язык. Я помню, как меня однажды спросили, в каком я классе, и я не знала, как сказать: «во втором» или «во вторым». А когда мы уже приехали в Москву, мы говорили не «грязное» лицо, а «замурзанное». Украинский я не знала. А моя сестра училась в украинской школе. У нее была очень хорошая учительница, горбунья, которая вдруг исчезла, а потом выяснилось, что ее посадили, как сажали многих других. Мама очень сокрушалась.
Как мне известно, мама была учительницей, потом она почему-то захотела стать фельдшером и обучилась этому делу. Но фельдшером так и не работала, воспитывала нас с сестрой. У нас была очень хорошая библиотека, в том числе русской классики. И когда мы позднее переезжали в Москву, то, по настоянию мамы, везли с собой ящик книг. Папа возражал, потому что мы везли все на себе, да и ехали в никуда. А мама переживала, что часть книг пришлось оставить.
Дома соблюдали еврейские обычаи: ели кошерное; на Песах сжигали хлебные крошки, все мыли, чистили, меняли кастрюли, снимали с чердака ящик с праздничной посудой — она была очень красивой, с такими ободочками на тарелках. Еда тоже была особая. На чердаке к Песаху специально выкармливались гуси, которых потом несли к шойхету (то есть к резнику, который резал мясо). Мама ходила в синагогу. Когда она молилась, вокруг нее всегда собирались женщины и слушали, так хорошо она молилась. А папа ходил в синагогу только на праздники. У него был талес (молитвенное покрывало. — БГ), он хранился в бархатном мешке, и папа редко его доставал. Папа был более светский человек, чем мама, и очень веселый. Я помню, как он сажал меня на плечи, ходил туда-сюда по всей квартире и пел. К синагоге не все относились хорошо. Мама рассказывала, как учитель, проходя с учениками мимо синагоги, говорил по-еврейски: «Киндер, варфт штейнер», что означает: «Дети, бросайте камни». Так что где-то разрушали церкви, а у нас — синагогу.
Учитель, проходя с учениками мимо синагоги, говорил по-еврейски: «Киндер, варфт штейнер», что означает: «Дети, бросайте камни»
«Выдано Пустильнику Симха Шлемовичу о том, что он родился в 1896 г., избирательным правом пользуется, по соцположению бедняк, с сельским хозяйством не связан и на его выезд в Москву со стороны РИКа препятствий не встречается», 23 июля 1933 года
Мама поехала в областной суд в Винницу подавать кассационную жалобу. Мы остались одни. Кормила нас папина двоюродная или троюродная тетя Хайка. Она варила нам свеклу, и часть этой свеклы нужно было относить папе в тюрьму, потому что его там не кормили. И вот я шла с кувшинчиком, в котором была свекла с водой, и по дороге садилась и ела. А остатки относила ему. Он там бедный, голодный, а я здесь голодная…
Папу отправили в рабочий лагерь куда-то под Херсон, но через семь недель приговор все-таки заменили на год условно и тысячу рублей штрафа. Очень хорошо помню, как пришла телеграмма, над которой потом мама смеялась: «Пустильник освободился. Пустильник». Штраф никто так и не заплатил, где было эти деньги взять? И вот папа вернулся из тюрьмы — работы нет, денег нет, ничего нет. За то время, что он сидел, мама отнесла в Торгсин (Торговый синдикат — созданное в 1931 году Всесоюзное торговое объединение, где советские граждане могли обменивать «валютные ценности» — золото, серебро, предметы старины, валюту — на продукты или другие потребительские товары. — БГ) все серебро, которое у нас было: ложки, вилки, стопки… Из большого дома мы переехали в одну маленькую комнату.
Ели мы шелуху проса — покупали за какие-то гроши и варили. Потом у нас у всех всю жизнь с желудком было очень плохо
Вскоре после освобождения папа стал собираться в Москву. Мамин брат, чтобы помочь нам с переездом, прислал из Америки 15 долларов, хотя ему тоже было плохо, там же была депрессия. Но для нас это были деньги.
Голод в это время у нас был страшенный. У мамы распухли ноги, а это является признаком близкой смерти. Покупать было не на что и нечего. В Бершади ни у кого не было наделов, так что люди не могли ничего выращивать — но и украинцам, которые имели огороды и сады, было не лучше. У папы был приятель, украинец по имени Апатий, очень состоятельный человек; он всегда привозил нам гостинцы. А потом наступил голод, и в последний свой приезд Апатий уже ничего не привез. И мама говорила: «Вот видите, Апатию уже тоже плохо».
Я хорошо помню, как по улицам каждый день несли на досках тела людей, умерших от голода. Евреи хоронят не в гробах, а на досках и прямо так опускают в землю. Я помню, мы с мамой вечером идем и, не знаю почему, я ее спрашиваю: «Если у тебя будут деньги, ты купишь муки? Ты мне испечешь лоткас?» «Лоткас» по-еврейски — «оладьи». Я мечтала о том, чтобы оладушек скушать. Это казалось несбыточным. Ели мы шелуху проса — покупали за какие-то гроши и варили. Потом у нас у всех всю жизнь с желудком было очень плохо. А однажды маме сказали, что у кого-то в бочке из-под огурцов остался рассол. Мы с ней пошли туда, и она взяла целое ведро рассола. Попили его немножко, а потом вылили — разве ж это еда, рассол? Еще я помню, как однажды пошла к каким-то родственникам, а их не было дома. И из другой половины дома вышел соседский ребенок. Он ел хлебушек, и остатки бросил в пыль и ушел. А я подняла и съела.
У бабушки, папиной мамы, отказали ноги, и она попала в дом престарелых. Папа уехал в Москву, а мы с мамой к ней ходили. По бабушкам, которые там сидели, вши ползали: их же там не мыли. Когда мы переехали, папа вернулся за ней, но ее уже не было в живых.
Муся Пустильник с мужем Семеном Абелюком, май 1948 года
В Москве папа договорился с нашим земляком Хаимом Фельдманом, который купил на Ленинградском шоссе часть участка (конечно, неофициально), строил там дома и продавал комнаты, о том, что он как бы примет папу на работу, даст ему комнату и будет платить какую-то зарплату. Но пока папа ездил за нами, Хаим Фельдман сошел с ума и попал в психиатрическую больницу. Все, что он к этому времени построил, он продал, а то, что предназначалось нам, он построить не успел. Мы оказались в подвале одного из его домов. Отсуживать что-то было бесполезно, потому что это был самострой, без всяких разрешений, без документов. Мы соорудили там какие-то нары и стали жить, без денег и документов. Готовили на керосинке. Окон в подвале не было, только электрический свет, а счетчик у соседей наверху. Сосед, боясь пожара, уезжая утром на работу, вытаскивал пробки, и весь день у нас была абсолютная темень. И ничего нельзя было сделать. Мы были настолько бесправны!
Наши родственники устроили папу сторожем в столовой. Он там кушал, что мог, а то, что оставалось на тарелках, собирал и приносил нам. Потом наступила зима, очень холодная. Топить было нечем, у нас вода замерзала в ведре. Спали мы в одежде. У нас было ватное стеганое одеяло, и в каждой лунке можно было найти вошь. В ту зиму я заболела дифтеритом и ложным крупом. Не знаю, как я выжила. Когда меня привезли в больницу, врач сказала папе: «Вы опоздали со своей девочкой».
Однажды папе сказали, что в Метрострое идет набор рабочих, и тем, в ком они заинтересованы, они устраивают паспорт. Папа пошел туда, но паспорт ему выдали только временный, да и прописаться в подвале было невозможно. В конце концов папа в Туле каким-то образом купил постоянные паспорта. Позднее наша соседка познакомилась с каким-то парнем в милиции, и он помог прописать всех, кто жил в подвале. Не бесплатно, конечно. Таким образом мы стали полноправными — с паспортами и пропиской.
В 1938 году все люди, жившие в подвале, решили строить дом. У нас во дворе был свободный участок, и на нем мы построили барак. Это был самострой, так что в любое время его могли сломать, но как-то повезло. У нас теперь были две комнатки, терраска с окнами, и мы были счастливы.
Материально мы по-прежнему жили очень тяжело. Я помню, как мама идет в магазин, у нее на все есть семь рублей, и она в магазине на бумажке высчитывает, сколько она может выбить в кассе, чтоб ей хватило. Потом мама устроилась на работу: сначала в палатку Москультторга, а потом в магазин на улице Горького. Папа работал в Метрострое. Но главное, что мы уже жили на земле, а не под землей.
Народу было очень много, и сзади стали напирать люди. Кончилось тем, что все рухнули друг на друга, а я оказалась на дне и могла погибнуть. Меня вытащил глухонемой мужчина
С дочерью Женей в Ухтомке, 22 июля 1952 года
А однажды, когда мне было лет 12–13, мы с подругами поехали гулять на Пушкинскую. Там была эстрада, приехали артисты и давали концерт. Народу было очень много, и сзади стали напирать люди. Кончилось тем, что все рухнули друг на друга, а я оказалась на дне и могла погибнуть. Меня вытащил глухонемой мужчина.
Я окончила семь классов и пошла в политехнический техникум на химический факультет. Хотела быстрее приобрести специальность, чтобы помочь семье, — очень мы трудно жили. Пошла не одна — все мои подруги за мной увязались.
В 1940 году папа получил открытку из Польши — туда пришли немцы, и семья его отца просила о помощи. Но как мы могли им помочь? После этого мы от них ничего не слышали. Наверняка все погибли. Мы их не искали, тогда вообще нельзя было иметь связи с заграницей, за это можно было угодить в тюрьму. А потом началась война. Я тогда училась на втором курсе. Когда немцы стояли уже в 15 километрах от нас, в Химках, мы решили уехать. Но как? Одного нашего соседа эвакуировали вместе с авиационным заводом, на котором он работал. Он был одиноким, и мои родители попросили его взять нас с собой как свою семью. Он записал маму своей сестрой, и мы выехали в Куйбышев. Может, это было и хорошо, а может, и плохо, потому что мы здорово намучились, пока не вернулись в Москву.
До Куйбышева мы ехали две недели. Пропускали составы, идущие на фронт. Поезда очень бомбили. У нас был очень большой состав, весь из теплушек. Теснота в вагоне невозможная, ночью не повернуться. Вшей там набрали, потому что всякие же люди. Конечно, было голодно. У нас были карточки, мы их все отоварили и взяли с собой хлеба, сколько могли. В вагоне была печка-буржуйка, на ней чай кипятили, варили чего-то… Целыми днями в верхней одежде, потому что холодно. Приехали в Куйбышев. Членов семей сотрудников завода отвезли в деревню Черновку за 100 километров от города. А это такое место — ни деревца, ни кустика, одни поля с бахчой, пшеницей и подсолнухами. Там всех расселили по избам. Изба у нас не топилась, только кухня, где мы варили свою примитивную еду, пекли хлеб. Не то что туалета, даже уборной не было — просто выходишь за дом в мороз… А там жуткие морозы и поземки страшные.
Мне в то время было 16 лет. Я пошла работать в поле. Нужно было собирать урожай подсолнухов, а снег уже выпал, и мы их резали, стоя по колено в снегу. За день работы давали килограмм хлеба. А потом я пошла в местную школу. Это было скорее сидение в школе, а не учеба, но все-таки справку об окончании 9-го класса я получила. Папа тоже работал в колхозе — на веялке, на сеялке… На санях ездил в лес, возил дрова.
Мы знали, что Москву перестали бомбить, но там по-прежнему маскировка, темно, голодно, холодно. Мы очень хотели вернуться, но для этого нужно было, чтобы какая-то организация пригласила на работу или учебу. Зимой Люба поехала в Куйбышев. Оказалось, что там был Метрострой из Москвы, который строил бункер Сталина — на всякий случай: Сталин туда никогда не приезжал. Сейчас этот бункер превращен в музей. А тогда Люба договорилась, чтобы папу взяли туда на работу. И для себя там что-то нашла. И вот они с мамой и папой уехали в Куйбышев, а меня оставили получить муку. Дело в том, что мы специально, чтобы получать муку как эвакуированные, выписались из Москвы и прописались в Черновке. Но ни грамма муки не получили, потому что ее не было. А тут муку привезли, и я пошла за ней в сельсовет. Но мне там сказали: «Вы же уехали в Куйбышев, какую вам муку?» — хотя речь шла о муке, которая нам полагалась за прошлое время. Я думаю, это наша хозяйка сказала, что мы уехали, и мука досталась кому-то еще, время-то какое было!
В период работы нотариусом в Мытищах, 1948 год
За опоздание свыше 21 минуты сажали в тюрьму на 3–4 месяца. Наша соседка Любка Литвак сидела за это
В Куйбышеве было уже лучше. Можно было пойти в кино, в библиотеку. Туда эвакуировали очень много культурных организаций. Даже Большой театр. Туда приезжала Клара Юнг, известная американская актриса, мы видели ее спектакли. И условия были лучше. Папа работал в Метрострое — маляром, штукатуром, стекольщиком, а Люба — помощником коменданта метростроевского общежития. Меня сначала устроили в столовую официанткой. Там было очень много мужчин, рабочих, и многие пытались за мной ухаживать. После этого я работала вахтером в общежитии Метростроя. А потом меня и еще несколько человек послали в колхоз. Мы там все лето работали на веялке, копнили… Жили мы в доме у хозяйки, спали на полу. Хозяйка в это время родила — и уже на следующий день готовила нам обед. Осенью 1942-го мы вернулись в Куйбышев, а зимой, когда закончилось строительство бункера, всех стали возвращать. Но не в Москву — нас привезли в Тульскую область на строительство угольных шахт.
Здесь мы тоже хорошо помучились. Сначала работали на трассе — там, где строили новые шахты. Потом начались бои на Курской дуге — это близко от Тулы, и те места очень бомбили, так что мы на всякий случай копали окопы. Я в этом участвовала. Наконец, оттуда стали вывозить старшее поколение. Маму и папу отправили в Москву, а меня не отпустили с работы. Тогда же с работы нельзя было уйти. Уйдешь — тебя посадят. За опоздание свыше 21 минуты сажали в тюрьму на 3–4 месяца. Наша соседка Любка Литвак сидела за это. Я вернулась в Москву уже позднее, когда Люба прислала мне вызов в текстильный техникум. Ехала несколько дней в кузове грузовика.
Учиться в текстильном техникуме я не собиралась, но специальность нужно было получить как можно быстрее, чтобы начать помогать семье. У меня в тот момент была справка об окончании 9-го класса школы и полтора года техникума, и Люба договорилась с директором школы, чтобы у меня приняли экзамены за 10-й класс экстерном. Училась я очень хорошо, но сдавать экзамены было чрезвычайно трудно — на подготовку у меня была только пара летних месяцев. Я все-таки сдала экзамены, и мы в семье решили, что я пойду учиться на юридический. Думали, что это профессия с будущим, хотя оказалось не совсем так. Вообще, я хотела быть учительницей, очень любила литературу. Так или иначе, в октябре 1943 года я стала учиться в Юридическом институте на улице Герцена. Из института мне вспоминается прежде всего нетопленое помещение, ужасный холод — сидим в одежде. Пишем в перчатках, в варежках. Носим с собой чернильницы с перьевыми ручками. Много инвалидов, пришедших с фронта. Есть несколько человек, потерявших на фронте зрение. Но курс очень сильный. Много тех, кто поступал в 1941-м, но вынужден был бросить и уехать. Так что многие студенты старше нас. Много красивых девушек. Некоторые прилично одеты, некоторые ужасно. Я в мамином пальто, в каких-то штиблетах и носках на чулки.
Хорошие преподаватели, заслуженные деятели науки, профессора, доктора наук. Интересные лекции. Преподаватели получали какие-то пайки, но все равно бедствовали. По-прежнему военное положение, комендантский час. Окна закрываются бумажными шторами, чтобы на улицу не попадал свет, потому что при бомбежке он может быть ориентиром.
Какую-то похлебку мы там получали. Ослабленным и хорошо учившимся давали талоны усиленного дополнительного питания — УДП, — а мы расшифровывали их «Умрешь днем позже».
Москву уже не бомбили, фронт переместился в сторону Курской дуги. А в 1944-м начались салюты, чуть не ежедневные. Брали какой-нибудь город — и в честь этого салют.
С мужем Семеном в доме отдыха, 1961 год
Со своим будущим мужем, Семеном Абелюком, я познакомилась, когда мне было 8 лет. Мы жили в одном дворе. Его родители приехали примерно тогда же, когда и мы, их тоже погнал голод, они тоже набрели на этого Фельдмана и купили комнатку. У них было четверо детей — Леня, Сеня, Римма и Ада. Когда началась война, Сеня как раз защищал диплом в энергетическом техникуме. И его отправили в Иркутск, работать электриком на военных объектах. О своих чувствах он успел мне сообщить до отъезда. Мне тогда еще не было шестнадцати, а ему шел 21-й год. Он был очень красивый юноша, такой видный, высокий, стройный, с очень красивой шевелюрой. В Иркутске он вступил в партию, по убеждениям. Во время войны вступить в партию — это был поступок патриотический. На фронт его не посылали, потому что он был нужен в тылу.
Сначала он мне писал из Иркутска, но потом все прервалось, и я о нем ничего не знала. А в сентябре 1945 года их семья вдруг опять появилась. Я тогда была на третьем курсе.
В ИТЭФе муж работал оператором на реакторе и тоже облучался. Он проработал в этом институте 50 лет и умер от рака. У них почти все от рака умерли
Поженились мы в 1947 году, когда я закончила учебу. Свадьбы у нас не было, потому что время было очень голодное. И еще некоторое время каждый оставался у своих родителей, потому что негде было жить. А потом Сеня устроился на завод нефтяной промышленности, стал там начальником электроцеха. И через какое-то время ему дали комнату в двухэтажном доме без удобств на станции Ухтомская по Казанской железной дороге. В доме был только умывальник, воду мы носили на себе на второй этаж. И туалет на улице.
В 1949 году мужа вдруг стали отправлять под Читу на урановые разработки. Тогда как раз делали атомную бомбу, и нужно было топливо для реакторов. О том, что там было жуткое облучение, никто тогда не знал, но работали там одни заключенные. Отказаться Сеня не мог: он же был членом партии. А за год до этого в санатории в Кисловодске мы подружились с одной молодой четой. Кто они, мы не знали, но догадывались, что люди непростые, — у них была хорошая аппаратура, они и кино снимали, и фотографировали, а тогда ж ничего ни у кого не было. В Москве однажды они пригласили нас на какое-то торжество на дачу в Архангельское. Это был огромный коттедж с военной охраной. И туда, и обратно нас отвезли на машинах. Потом мы узнали, что отец нашего друга — министр атомной промышленности, и он ведает этим делом, куда Сеню посылают. И муж сказал этому сыну министра: «Я знаю, что ты мне можешь помочь». И все рассказал. Тот не проронил ни слова, но записал все наши данные. Обещать он, конечно, ничего не мог, но поговорил с отцом, и мужа перевели в Институт теоретической и экспериментальной физики (ИТЭФ). А если б он поехал, вернулся бы он или нет, кто знает.
В ИТЭФе он работал оператором на реакторе и тоже облучался. Он проработал в этом институте 50 лет и умер от рака. У них почти все от рака умерли. Когда их запускали на реактор, где они руками вытаскивали уран, им накануне давали выпить спирт — и все, других средств не было. Секретность там была величайшая. Шли на работу через несколько проходных, и каждый день их встречал генерал. К ним приезжал Берия — институт был в его ведении. Потом на этот засекреченный реактор водили Насера. При этом зарплата у мужа была такая, что мы с трудом выплачивали за кооперативную квартиру.
А меня после окончания института распределили в нотариат Московской области. Сначала в Перово. Это было в 1947 году, как раз когда проходила денежная реформа и все деньги превратились в ничто — обменять на новые их можно было только один к десяти. И вот одна бабушка приехала откуда-то в Перово, чтобы забрать своих внуков, оставшихся сиротами, и продала их дом. Но тут грянула реформа, и она осталась ни с чем. На следующий день побежала ко мне — что делать? Она собиралась писать Сталину. А зачем — чтобы он ей деньги, что ли, вернул?..
Потом я попала в Мытищи. Это было хорошее место, но работать было тяжело, потому что район большой. На работу я ездила по двум железным дорогам: сначала по Казанской, потом по Северной. В 1950 году я заняла третье место на Всесоюзных социалистических соревнованиях. Трудно было в это поверить, но это произошло. Меня вызывали на коллегию министерства, напечатали обо мне в журнале «Социалистическая законность» и даже отпустили мне средств, на которые я обставила контору: положила сукно на стол и так далее.
Сестры Муся и Люба Пустильник, их дочери Женя и Сима, отец Симха, 1962 год
А тогда все считали, и мы тоже, что, если люди сидят, значит, так надо, и если среди них есть невинные, то Сталин об этом не знает
В 1951 году я родила ребенка. А в 1952 году заболела мама. У нее оказалась доброкачественная опухоль мозга. Ей сделали операцию в Институте нейрохирургии имени Бурденко. Оперировала доктор Варшавская. Операция прошла хорошо, но оказалось, что опухоль двусторонняя — и надо было оперировать еще раз. Варшавская говорила, что мама хорошо перенесла первую операцию, и надеялась, что и вторую она хорошо перенесет. И вдруг дело врачей. И Варшавскую увольняют. А мама уже в больнице, и операцию ей делает некий Никитин, старый врач. Я не знаю, хороший ли он врач, я не могу судить… Но во всяком случае, судя по результатам, от Варшавской он отличался. Он вышел к нам и сказал, что она что-то говорила по-еврейски после операции. Но что, мы не знаем. В общем, 6 февраля ее оперировали, а 8-го она умерла.
А через три недели умер Сталин. Я вся была в своем горе, поэтому я не плакала, но многие рыдали. Конечно, то, что мы узнали, мы узнали потом. А тогда все считали, и мы тоже, что, если люди сидят, значит, так надо, и если среди них есть невинные, то он об этом не знает. На похороны я поехала в Москву, хотела приобщиться. Но к счастью, когда я приехала, уже никуда нельзя было пройти. Потом там было что-то страшное. Между прочим, приехал президент Чехословакии Готвальд. Он стоял на трибуне, когда были похороны, простудился и тоже умер.
Cемья матери. Дедушка Йозеф Лейб, мама Сима Иосифовна, бабушка Шейндл, мамин брат Абрам Герш и его жена
В 1955 году муж получил комнату в Москве от ИТЭФа. А в 1957 году я ушла из нотариата — очень далеко мне было ездить — и стала работать в детской поликлинике. В 1969 году меня и еще нескольких юристов порекомендовали на преподавательскую работу в техникум общественного питания. Я там работала целый год по совместительству. Вообще, преподавать мне нравилось, к тому же платили намного больше, чем в поликлинике. И мной все были довольны. И когда год закончился, мне предложили перейти туда на постоянную работу. Мне пели такие дифирамбы, так меня просили. Приезжаю оформляться — меня встречает замдиректора, обнимает: «Ой, наша Мария Семеновна приехала!» — по паспорту я Мария, а не Муся. Заполняю анкету, она с ней уходит к директору и исчезает. И нет ее, и нет ее, и нет… А я сижу у нее в кабинете и жду. Это ее длительное отсутствие мне показалось очень странным. Наконец, она возвращается и говорит: «Вы знаете, Мария Семеновна, нам только что звонили из министерства, они предлагают свою кандидатуру. Мы, конечно, будем отстаивать, и как только все у нас выяснится, мы вам позвоним». Ну, я сразу, конечно, сообразила, в чем тут дело. И мне бы ей сказать, что мне все понятно. Но я почему-то не сказала — она была ко мне такой внимательной… Конечно, так было не только со мной. Евреев тогда очень плохо брали. Этот антисемитизм шел изнутри людей и одобрялся сверху.
Потом я работала в поликлиниках, а в 1975 году вернулась в нотариат и одновременно преподавала в медицинском училище. Вообще, юристам было трудно устроиться — было очень большое перепроизводство. Не случайно закрыли наш институт и соединили его с юрфаком МГУ. Очень многие, кто заканчивал позже меня, вообще остались без работы.
А сейчас я живу обыкновенно. По-прежнему люблю много ходить, читать, путешествовать, люблю свою работу — в последние десятилетия я работаю юристом в женской консультации и в доме ребенка. У меня очень хорошая семья: дети, внуки, правнучка. Я радуюсь их успехам, много с ними общаюсь. Они мне помогают, а я им.