Атлас
Войти  

Также по теме

Леонид Фридман

Арабист, доктор экономических и кандидат исторических наук — о том, почему он не хочет ехать в Египет, как ему в жизни помогли женщины и о тайной почте в стенах Кремля

  • 7556


Фотография: Павел Самохвалов

7 июля 1930 года — родился в Москве

1941 год — уехал в эвакуацию в Уральск, Казахстан

1942 год — переехал к тете в Алма-Ату

1947 год — поступил на физико-математический факультет КазГУ 1948 год — перевелся на исторический факультет КазГУ, затем — на исторический факультет МГУ

1952 год — уехал работать по распределению в Рязанский государственный областной краеведческий музей

1955 год — защитил кандидатскую диссертацию по специальности «история», вернулся в Москву

1956 год — стал работать во Всесоюзной государственной библиотеке иностранной литературы, затем поступил на работу в Институт востоковедения АН СССР

1958 год — исключен из комсомола и уволен из Института востоковедения, вскоре де-факто женился на Елене Евгеньевне Лимановой (в 1960 году — официально)

1959 год — вернулся работать в ВГБИЛ

18 апреля 1960 года — принят в штат Института стран Азии и Африки МГУ (тогда — Институт восточных языков, ИВЯ)

1963 год — опубликовал первую монографию «Капиталистическое развитие Египта (1882—1939)»

1967 год — по совместительству стал работать в Институте международного рабочего движения АН СССР

1969 год — защитил докторскую диссертацию по экономике

1973—1978 годы — серьезно болел

1980-е годы — женился на Людмиле Григорьевне Стефанчук, старшем научном сотруднике Института востоковедения РАН, специалисте по Новой Зеландии

1989 год — впервые выехал за границу во Францию

1990 год — по программе Fulbright преподавал в Мэрилендском университете в США

с 1990-х годов — руководитель социально-экономического отделения ИСАА МГУ

1990-е — 2010 год — руководитель лаборатории по комплексному изучению Центральной Азии и Кавказа

2000-е годы — председатель диссертационного совета по экономике ИСАА МГУ


После школы, перед поступлением в университет, Алма-Ата, 1947 год

В 1920-е годы мои будущие родители приехали в Москву из Днепропетровска, тогда еще Екатеринослава, учиться. Здесь они и поженились. У моей матери было два высших образования: исторический факультет МГУ и Плехановка. Она была одним из организаторов системы заочного образования в СССР. Одно время она работала в Госплане, вместе с женами будущих «врагов народа». Ее бы, конечно, арестовали, но на наше счастье, как это ни дико звучит, она заболела — нервно-психически — и ушла с работы. Я думаю, это ее и спасло. Отец мой был математик, он окончил МГУ, преподавал в высших учебных заведениях. В 1930 году у них родился я, а в 1933-м — мой брат.

В середине 1930-х годов отец с сестрой, моей теткой Раей, уехали в Узбекистан, преподавать в Самаркандском университете. Тетка — филолог, специалист по западной литературе, знала 12 языков, преподавала на английском, французском, немецком. Училась она в Бельгии, куда вполне официально уехала в 1926 году. Закончила университет, написала там докторскую и защитила. А в 1934-м решила вернуться, она была большим патриотом.

Они все — и тетка, и отец с матерью — были, что называется, беспартийные большевики. Будучи этническими евреями (я уж потом узнал, что моя мать, неверующая, была дочерью раввина), они были представителями той русской интеллигенции, которая приняла советскую власть, считая, что в прошлом было много несправедливости. И хотя в настоящем они тоже видели много плохого, верили в будущее. Они жили честной, благородной жизнью. Были бессребрениками.

Тетка вернулась в Россию и вместе с моим отцом отправилась в Среднюю Азию, помогать Узбекистану. И в 1937—1938-м их тоже чудом не арестовали. Почему? Да потому что они видели тамошние безобразия и открыто против них боролись. В период Большого террора всю верхушку пересажали, но мои-то отец и тетка против нее выступали, и это их спасло. В Москву они вернулись в 1939-м.

Мы жили в Сиротском переулке — сейчас это улица Шухова. Там был мой дом и мои первые друзья. От этого времени я запомнил демонстрации — до войны они вызывали такое необыкновенное чувство! После войны такого уже не было.

Когда началась война, вся семья уехала в Казахстан: тетя — в Алма-Ату, а мы — на запад, в Уральск. Там осенью 1941 года отца мобилизовали. Я потом узнал, что вообще-то должны были другого мобилизовать, но в войну всякое было, тот, другой, куда-то исчез, и взяли отца. Он был очкарик — зрение у него было —18, но считал, что Родину надо защищать. И дальше нашей семье опять удивительно повезло. Он был солдатом на Сталинградском фронте и остался жив. Отчасти его спасло то, что он знал немецкий и его, солдата, взяли в разведотдел бригады.

Отец не любил рассказывать о войне, он не был героем, просто честно выполнял все, что требовалось. Но он рассказал мне про один случай, который я иногда пересказываю своим друзьям, знакомым, а бывает, и ученикам. Их бригада была в южных предместьях Сталинграда. У них не было ни танков, ни артиллерии — немецкие самолеты над ними летали, и пилоты показывали им сверху кулаки. Однажды немцы так обнаглели, что наши сумели сбить самолет из счетверенного пулемета, что, вообще-то, почти невозможно. Наши от радости с криками выскочили из окопов, а немцы были так ошеломлены, что даже не стреляли. И вот вызывает его комбриг. С ним сидят начштаба и замполит. Ну, бутылка. И комбриг говорит отцу, простому солдату: «Садись, Абрам Саныч». Наливают ему и говорят: «Слушай, Абрам Саныч, ты — доцент, человек ученый. — Это для них тогда было чем-то особенным, большинство было не очень образовано. — Ты должен знать. Скажи, неужто конец пришел России?» Именно России. И отец ответил: «Мы, конечно, умрем здесь. — Он потом говорил, что действительно был в этом в тот момент уверен. — А Россия не погибнет». И стал им рассказывать, что у нас огромные просторы, что есть Америка, Англия, колонии английские. Что Гитлера, конечно, разобьют, потому что общее соот­ношение сил в пользу коалиции. «А нам, конечно, гибель». И этот командир слушал-слушал и говорит: «Ну, смотри, Абрам Саныч, ты человек ученый, должен знать! А мы думали — конец».

По-видимому, этот разговор случился за две недели до начала нашего великого контрнаступления.

В 1943-м отец был обморожен, контужен и почти потерял зрение. С тех пор он стал многое забывать — потом, когда вернулся к преподаванию, иногда у доски начинал заново доказывать какую-то теорему. И его демобилизовали.


Доклад на конференции в ИСАА МГУ, 2010 год

Вернувшись, он был удивлен тому, как мы жили. Их на фронте хоть как-то кормили, а нам тяжеловато было. Когда он ушел на фронт, мы с матерью и братом оставались в Уральске. Но матери было тяжело содержать двоих ребят, и она отправила меня к тетке в Алма-Ату. Я к тетке был даже записан в паспорт как иждивенец, чтобы карточки на меня получать. Она меня потом так и звала — «паспортным племянником». Осенью 1942-го, когда был Сталинград, а я уже жил в Алма-Ате, я был практически готов к тому, что отец не вернется. И тем не менее как же я мечтал о конце войны! Я думал: «Вот война кончится, приду я в булочную и куплю свободно буханку черного хлеба и съем. А потом куплю еще одну буханку и опять съем!» О белом хлебе я как-то не мечтал. Я это студентам рассказываю иногда, тем, кто, как мне кажется, может понять. Слава богу, что они живут в другом мире и всего этого не знают.

Постепенно положение стало улучшаться. Улучшилось снабжение. Я учился в хорошей школе, подружился с хорошими людьми. В 1947-м поступил в Казахский государствен­ный университет на физико-математический факультет — в детстве у меня хорошо получалось задачки решать, и отец, еще когда на фронте был, писал, чтобы мы с братом занимались чем-то реальным, думал, что в жизни это поможет. Но после голода военного времени у меня, видно, что-то случилось с головой — я проучился там полгода, но не стал хорошим математиком. Перевелся на истфак. А когда закончил первый курс, моя тетка пошла к проректору МГУ и, видимо, произвела на него такое ­впечатление, что добилась, чтобы меня перевели в Москву, на второй курс истфака. Это было в 1948 году, а год спустя, когда началась антисемитская кампания, из этого уже ничего бы не вышло.

Закончил я университет, специализируясь по Востоку. Надо понимать, что такое в 1952 году был Восток! Кто про него что-то знал? Мы знали про борьбу с империалистами в Европе и Америке… А я буквально случайно выбрал арабские страны. Дело в том, что в Алма-Ате я привык чувствовать себя образованным человеком — я из ученой семьи, много читал, — а в Москве подружился с одним парнем, Борисом Михалевским, который позже стал одним из основателей математической экономики. Он выделялся из всех, был уникальным человеком, работал как зверь — а я подумал, что тут все такие, и решил, что мне тоже надо научиться так работать. Тогда я пришел к лаборантке отделения Востока и говорю ей: «Какой язык самый сложный для изучения?» Думаю, возьмусь и уж вынужден буду работать! Она отвечает: «Санскрит». Ну, санскрит — это древность, не пойдет. Спрашиваю: «А второй?» Думаю: скажет китайский — буду учить. А она говорит: «Арабский». И я пошел. Ну, кроме того, я тогда прочитал замечательную книжку академика Крачковского «Над арабскими рукописями», и она мне понравилась. Короче говоря, стал я арабистом.

Но мои-то однокурсники арабский начали на первом курсе изучать, а я пришел сразу на второй, так что он мне плохо давался. Тогда даже словарей толком не было. Мы записывали на уроках тексты, учили их и переводили, записывали грамматику. Потом арестовали нашего преподавателя Нуреддина Габертовича Ахриева. После него нам преподавал арабский один большой филолог, специалист, очень добрый человек, но я, честно скажу, плохо знал арабский. И, к сожалению, до сих пор.

Тем не менее я хорошо окончил университет, и меня рекомендовали на кафедре в аспирантуру. Но дело было в 1952 году, в разгар борьбы с космополитизмом. И конечно, никто меня в аспирантуру не взял, но сделали некоторую поблажку — послали в Рязань, в областной краеведческий музей. Там в это время как раз преподавали в пединституте тетка и отец. Найти работу в Москве они, естественно, не могли.

В Рязани я занимался тем, что составлял выс­тавку то ли «Великие рязанцы», то ли «Замечательные рязанцы», писал тексты, читал газеты, журналы. Каждое лето ездил на помощь сельскому хозяйству. Матушка моя, женщина со здравым смыслом, говорила: «Ну, если такие, как ты, будут заниматься сельским хозяйством, долго мы еще будем испытывать недостатки». И там я видел, в каком положении оказались русские, рязанские крестьяне, до чего их довели. И мне это помогло в жизни. Я ведь оскорблен был: меня, такого умного, в аспирантуру не взяли, унизили. А когда я посмотрел, что сделали с рязанской деревней, я понял: что такое мои проблемы? И кроме того, позже, когда я стал заниматься Россией, мне это очень помогало правильно понимать ситуацию в нашей стране — мы до сих пор переживаем плоды сталинской политики коллективизации в сельском хозяйстве.

Уже после смерти Сталина я однажды провожал девушку, за которой тогда приударял. И вдруг она останавливается и говорит:

— Леня, у тебя ничего такого нет?

— А что у меня может быть?

— Ты подумай, точно ничего?

— Да нет.

И она решилась: «На тебя какой-то компромат пришел». Видимо, он возник еще в Москве, при Сталине, и так по инерции и шел. Дело было в том, что как-то в деревне, беседуя с одним молодым человеком (на самом деле очень хорошим — потом он стал замечательным ученым, — но воспитанным как настоящий фанатик), я однажды сказал что-то кри­тическое о советской политике в деревне. И вдруг говорю: «А Сталин…» Он меня перебил: «Леня, я не хочу этого слышать! Я воспитан на Сталине». Видимо, он после рассказал об этом кому-то, и пошло… Но дошло это дело до Рязани, когда Сталин умер. И вместо того чтобы заводить дело, меня избрали в бюро райкома комсомола. Но девушка эта была заведующей орготделом райкома комсомола, и она не должна была меня предупреждать. Она действительно рисковала.

В 1954 или 1955 году я приехал в Москву, чтобы сдавать арабский язык. Я в Рязани без всякой аспирантуры писал диссертацию и сдавал кандидатские экзамены: английский можно было сдать прямо там, а специальность — только в Москве. Разрешение сдавать этот экзамен я чудом получил в тот самый день, когда было опубликовано сообщение о «врачах-отравителях» и началась последняя фаза антисемитской кампании, 13 января 1953 года. Вместе со мной сдавал мой однокурсник — фронтовик, он был гораздо старше меня и, в отличие от меня, учился в аспирантуре. Однажды он мне предложил пройтись. Мы с ним часа два гуляли, вдруг он мне говорит: «Ты что, Леня, твою мать, говоришь всякие такие вещи! Надо знать, с кем обсуждать! Вот ты с таким-то поговорил, а он ко мне пришел потом и говорит: «Что делать? У Лени такие взгляды, надо бы ему помочь…» Хорошо, что он обратился ко мне и я ему сказал, что ничего страшного, я сам разберусь. Ты что, не видишь, кто мы для них?! Мы для них быдло». Вот так я впервые услышал это слово. Такое бывает у человека один раз в жизни. Он говорил мне то, что у него накипело, видно, за все эти годы, и на фронте, и потом. Мы с ним много раз еще встречались — и никогда ни слова ни о политике, ни о чем таком. Вот такие у меня были встречи, Господь Бог, как говорится, оберегал.


Лыжная прогулка со знакомыми, Подмосковье, конец 1960-х — начало 1970-х годов

В 1955 году я защитил диссертацию — одним из первых (а может быть, и первым) на курсе и без аспирантуры. Не потому что я умнее их, просто без этого я бы не мог заниматься наукой и вернуться в Москву. Защитившись, я, кандидат наук (а выгляжу как мальчишка), вернулся в Москву — но работы нет. С большим трудом через несколько месяцев устроился в Библи­отеку иностранной литературы. Я должен был читать книги на английском, французском и немецком языках, писать к ним краткие аннотации и распределять их по рубрикам. Моей начальницей была пожилая женщина, никакой не кандидат, и она решила меня, видно, маленько ткнуть носом. Тогда как раз открывали ­спецхран (в 1956 году, после доклада Хрущева «О культе личности», в библиотеках многие книги стали переводить из хранилищ с ограниченным доступом в открытые фонды. — БГ), потом были какие-то выставки, после которых в наши фонды переходила масса книг, так что работы было очень много. И начальница стала мне давать самые сложные вещи. Например, дает французскую книгу, на обложке полуголая девушка развалилась — и торчит шприц. Что такое? А там довольно скучно и наукообразно описывалась наркомания. Кто ж такую книжку купит? И они нарочно сделали картинку, чтобы покупали. Но как к такой книге написать аннотацию и, главное, куда ее поставить? Но меня не купишь! С одной стороны, был такой раздельчик, «Быт и нравы Франции». Но мне моя начальница говорит: «Лень, неудобно получается. «Быт и нравы Франции» — и всего четыре книжки, из которых одна — про это». Я говорю: «А мы тогда поставим ее туда, где медицина и всякие извращения. И дополнительную карточку — в быт и нравы». Или, например, она мне подсунула книжечку про гомосексуализм. И я думаю: чтобы понять, куда это определить, нужно найти определение гомосексуализма в энциклопедии. Беру первое издание Большой советской энциклопедии, 20-х годов. И там написано, не буквально, но смысл такой: гомосексуализм — это отклонение, болезнь, кото­рой всегда больны, скажем, три мальчика из ста, точно я уже не помню. А империалис­ты объявляют гомосексуализм не болезнью и всячески преследуют больных, и в этом их подлая сущность. Беру второе издание Боль­шой советской энциклопедии, там сказано: гомосексуализм — извращение, один из ярких признаков распада империализма. Империалисты пишут, что это якобы болезнь, и в этом проявляется их сущность.

В пятидесятые годы наша политика стала все больше обращаться на Восток, и в 1950 году в Москву из Ленинграда перевели Институт востоковедения Академии наук. И туда взяли меня, но в 1956 году. Представляете: еще вчера я был в Рязани — областной музей, сельское хозяйство, — а сегодня работаю в академии! Это был венец надежд. Что еще лучше? Ты занимаешься любимым делом, и тебе еще и неплохие деньги платят. И девочки — а это большое дело. Помню, приду в Библиотеку Ленина, а деньги-то есть, и куплю кулек самых дорогих конфет. Иду, кто ни встретится — всем конфеты. Счастлив был!

Потом нашу с коллегой статью под названием «Происки колонизаторов в Африке» опубликовали в газете «Правда», заплатили большие деньги… Вы не представляете, что тогда значила статья в «Правде»! Я не любил выпивать, но тогда мы пригласили весь сектор в ресторан.

А однажды мой тогдашний шеф говорит: «Леня, тут один материал нужен, подготовьте», — про американскую помощь, политику на Ближнем Востоке и еще что-то. Ну, я сел, подготовил. И вдруг ночью в коммунальной квартире, где мы жили с матерью (отец тогда еще жил в Рязани, а мать — в Москве), разда­ется звонок. Звонит шеф: «Леня, вы уверены в своем материале?» Я говорю: «Да-да, уверен», — но ничего не понимаю. А потом открываю газету «Правда», а там доклад министра иностранных дел товарища Шепилова на сессии Верховного совета. И в одном месте жирным шрифтом эти мои расчеты. В них самих ничего особенного не было, но я был в полном изумлении. Конечно, никому не говорил, даже дома. А сам думал: елки зеленые, это как же все делается! Ну, ладно, я действительно в этих цифрах уверен, но есть же и другие люди… В общем, меня это удивило. С другой стороны, хорошо, что ученых вообще стали спрашивать.

И вдруг арестовали ребят из университета — там была группа, которая выступала против Хрущева и правительства. Я был потрясен, потому что среди них был наш близкий друг и еще несколько знакомых. Ну и через какое-то время сначала моего друга Бориса Михалевского, а потом и меня вызвали на Лубянку.

Дело в том, что, вернувшись в Москву (а Бориса после университета вообще услали в деревню, по той же причине, по которой меня отправили в Рязань), мы с ним решили самостоятельно изучать нашу экономику. Мы сами изобрели методику: опрашивали стариков и старушек, сколько в 1913 году стоил батон ситного, картофель, метр ситца. Какая когда была зарплата, мы знали, потому что существовала такая статистика, и в результате рассчитали, как изменялся уровень жизни, реальные доходы рабочих и крестьян, с 1913 года — и составили такие таблицы. И я Борису говорил: «Ты понимаешь, что мы на бочке с порохом? Никому из знакомых, друзей, братьев не позволяй это выносить!» Но все-таки кто-то его попросил, и он дал. И когда этих людей арестовали, во-первых, нашли эти таблицы, а во-вторых, видимо, кто-то что-то сказал про наши разговоры между собой. Я никого не обвиняю — их никто не пытал, но ведь существуют еще тысячи способов, а эти ребята ничего такого в жизни даже не нюхали. К счастью, в это время за разговоры уже не сажали, но мне было страшно обидно, ­потому что я был искренним хрущевистом: когда на сентябрьском пленуме ЦК 1953 года Никита Хрущев сделал свой знаменитый доклад о сельском хозяйстве и впервые сказал правду (не всю, конечно, но все-таки сказал, какое производство было, какое стало и так далее), я искренне в него поверил! А теперь меня вызывают. Я был там целый день, мало приятного, поверьте. Я помню, вышел как оплеванный. Сел в троллейбус, еду — меня тошнит, вышел и пошел пешком. Шел долго до дома. Потом был суд. Мне позже расска­зывали, что председатель суда хотел, чтобы нас с моим другом тоже посадили, но было не за что, мы ведь не были участниками этой группы. И вдруг он задает мне вопрос: «А скажите, вот вы же в университете, на истфаке, получили квалификацию специалиста по Востоку, арабиста. Так почему же вас направили в Рязань, в краеведческий музей? Как вы думаете?» Он хотел, наверное, чтобы я сказал: «Антисемитизм». В зале была тишина. А я как-то мобилизовался и говорю: «Знаете, я удивлен, почему вы мне задаете этот вопрос. По-моему, этот вопрос надо задать тем, кто меня послал». И вздох прошел. Меня не посадили, но исключили из комсомола, и это стало основанием, чтобы выгнать меня из Института востоковедения. После этого год я был без работы.

За это время я женился на дочке подруги моей матери, но не официально: у меня не было работы и после этого суда я не знал, какой дальше будет моя судьба. Официально мы потом уже расписались. Вообще, в моей жизни очень большую роль сыграли женщи­ны. И когда сейчас некоторые мои друзья высказывают довольно пессимистические взгляды о будущем русского народа, я им говорю: «Пока будут русские женщины, бояться нечего. Они — становой хребет народа». Вот в 1990-е годы, когда миллионы людей теряли статус, вынуждены были менять работу, ока­зались в совершенно другом мире, сколько мужиков запили, сколько оказались в тяжелом состоянии? А женщины? Вчерашние инженерши, врачи, учительницы стали челночницами: им надо было содержать семьи, и они это делали. Среди них и смертность ниже, чем среди мужиков. Не буду говорить, что, женившись, я был верен, был светочем семейной жизни, нет. Но я видел: даже в тяжелое время женщины не предадут. А мужики — бывает.

Пока у меня не было работы, я писал книгу по Египту. Вышли три большие папки. А у меня был друг, который раньше работал в КГБ, а потом стал заниматься наукой, и я ему тогда помог. И тут он меня научил: «В Кремле, у входа в Спасские ворота, сбоку есть окошко. Туда ты можешь отдать рукопись. Тебе не выдадут никакой бумажки, ничего, но все придет, куда напишешь». Я взял эти три папки и написал на полстраницы Хрущеву письмо: «Уважаемый Никита Сергеевич! Я молодой ученый, меня выгнали из комсомола и с работы. Возможно, я сделал какие-то ошибки. Но почему же теперь мне не дают работать по специальности, печататься?» Написал там свой телефон и отправил. И что вы думаете? То ли через несколько дней, то ли через неделю раздается звонок. Какой-то мужик говорит: «Леонид Абрамович, здравствуйте! Это говорят из отдела науки ЦК. Мы получили ваш материал. Конечно, вы имеете право работать и печататься. Если будут какие-то проблемы, звоните по такому-то телефону». Я ни разу не позвонил. Но когда после этого я пошел опять в Библиотеку иностранной литературы, меня снова взяли туда на работу.


У себя дома на кухне, Москва, 2011 год

Прошел еще один год, и вдруг мне позвонили сразу из двух мест. Во-первых, в октябре 1959 года был создан Институт Африки, и его директор спрашивал, не готов ли я туда перейти. Потом выяснилось, что меня не утвердили в ЦК, но я не знал. А во-вторых, позвонили из университета. Там был создан Институт восточных языков (сейчас это Институт стран Азии и Африки), где секретарем парторгани­зации была женщина, которая сыграла огромную роль в моей жизни. Мы с ней оба учились у одного человека, Владимира Борисовича Луцкого (он создал нашу арабистическую школу историков и экономистов и не был даже профессором). И она меня пригласила в университет — после того как из-за университета я был отовсюду выгнан. Я очень боялся — наконец, после года без работы, я в Библиотеке иностранной литературы, здесь все хорошо. И девушки опять же, и жизнь нормальная… А тут — предложение, и неизвестно, возьмут тебя или нет. Окончательное решение там должны были принять в апреле 1960 года, но я все не решался узнать. И вот однажды, уже в начале мая, мы с моими знакомыми сидели, выпивали, и вдруг я решил позвонить. Звоню в отдел кадров и говорю: «Очень большая просьба. Вроде бы меня должны были принять в штат. Вы не могли бы посмотреть?» Она посмотрела и говорит: «Да нет, за последние дни приказа нет». Говорю: «А может быть раньше? Очень вас прошу». Видимо, она смягчилась, пошла. Возвращается и орет: «Чего вы мне тут голову морочите! Еще 18-го числа был приказ!» В смысле апреля. Так у меня опять началась другая жизнь.

С тех пор я работаю в этом институте. 51 год. Тогдашний директор этого института очень хорошо ко мне относился — еще когда я писал диплом у Луцкого, он мне советовал второй написать у него. Тогда он мог бы мне помочь остаться в аспирантуре, но я был дурак последний и не понял ничего. А теперь он решил, что мою рукопись можно обсудить. Ее обсудили и рекомендовали к печати. В 1963 году у меня вышла первая толстая книга.

За время работы я стал расширять круг своих интересов. Я был арабистом и читал историю, экономику, социальную структуру арабских стран. Потом у нас образовалось африканское направление, и я стал читать ­экономику Африки. После этого получилось так, что я стал ­работать на полставки в Институте междуна­родно­го рабочего движения. Там у меня поя­вились аспиранты не только по Африке, но и по Латинской Америке, по разным странам Азии. Несмотря на то что я остался беспартийным, исключенным из комсомола, среди моих учеников были и иностранцы — болгарин, венгр, гэдээровец, два нигерийца, эфиоп, еще йеменец один, потом из Египта был, но не окончил. В 1960-х годах мы с другом стали заниматься применением математических методов в экономике — меня тогда очень поддержал завотделом в Институте мировой экономики, членкор Виктор Леонидович Тягуненко. Я приходил, он давал мне двух стенографисток, и я им с утра до вечера надиктовывал книгу. Мне так легче, я привык лекции читать. И в 1976 году мы с этим другом и еще двумя математиками выпустили монографию «Типология несоциалистических стран». Уровень развития 85 стран по 30 показателям. За нее не стыдно и сейчас.

В 60-х годах из президиума Верховного совета СССР попросили прислать им кого-нибудь из МГУ, кто бы стал вести у них семинары в сети партийного политпросвещения. И один мой сокурсник подумал про меня — всем нравилось, как я делал доклады и читал лекции, видимо, есть у меня к этому какой-то талант. Меня уговорили, и я руководил этой лавочкой до ее закрытия году в 1987-м. Я приходил туда и рассказывал им всякие интересные вещи. Я говорил: «Ну, у нас на сегодня такой-то съезд партии. Вы все, конечно, читали». И сжато про это рассказывал, а потом говорил: «Если вы не против, поговорим сегодня…» — и рассказывал что-то более интересное, иногда даже рискованное. Например, тема — внешняя политика, соотношение сил у нас и в Америке. Только что прошла сессия Верховного совета, на которой выяснилось, что военный бюджет у нас, скажем, 9 миллиардов рублей. Я с серьезным видом говорю: «У нас бюджет 9 миллиардов, а в Америке — 100 миллиардов долларов. Вообще, мы достигли паритета, вы знаете», — и все понимают, что не может у нас быть 9 миллиардов рублей, если мы достигли паритета. Все улыбаются, но никто никогда не пожаловался. Хорошие люди были. И даже девушки были очень милые. Только опасные. А если серьезно — то все уже всё понимали. Так что не случаен был приход Горбачева.

В 1969 году я защитил докторскую диссер­тацию по экономике. Ее год не утверждали в ВАКе, потому что я там написал не ту специальность. Казалось бы, мне некуда было торопиться — 39 лет считалось очень рано для гуманитария. Но я как чувствовал — в 1973 году я тяжело заболел.

И 5 лет мне было очень плохо. В это время я ушел из ИМРД, но продолжал работать в университете.

Я месяцами лежал в больнице, меня ниче­го не отвлекало, я был вне повседневной жизни, и я понял, что начался застой, развитие кончилось. Это было мучительно. Кроме того, как раз тогда начались еврейские отъезды, некоторые мои друзья уехали — и это тоже было тяжело. Я думал: «Если мне повезет, я выйду и начну работать, то постепенно я вернусь в эти жернова и опять перестану все это замечать». И так оно, в общем, и произошло. В тот же период я развелся с первой женой, разменял квартиру и переехал побли­же к родителям — они тогда уже оба жили в Москве.

А потом неожиданно началась перестройка. Я был в восторге. Тогда все начали писать, как не надо, как плохо, а я ничего особенно не писал. Знаете почему? Я знал, как не надо, но кроме меня это знали и другие, и может быть, даже лучше знали. Но я не знал, как надо. И тогда не знал, и сейчас не уверен. С тех пор прошло много лет. В 1997—1998 годах мы с моим учеником года полтора работали в Институте Гайдара, которого я всегда глубоко уважал — он был умным человеком и настоящим идеалистом. Но одна из моих книг фактически стала полемикой с книгой Гайдара. Не со всеми ее положениями, но с целым рядом цифр, тен­денций. Она издана небольшим тиражом — я не хотел это популяризировать, потому что это могло быть использовано в политических целях, а мне это отвратительно. Мои споры с ним — это научные споры, и вообще постфактум мне было легко говорить, а тогда, в начале 90-х, все было совершенно иначе. Потом во время одного разговора Гайдар сказал мне, что, когда они пришли к власти, казна была пуста и у них не было даже уверенности в том, что им будут подчиняться войска. «Что мы могли сделать? Отпустить цены. Мы их и отпустили». Он признал, что никто не ожидал, что все пойдет так, как оно пошло.


Подмосковье, конец 1960-х — начало 1970-х годов

И никто не мог знать, как будет развиваться ситуация: в мире не было опыта, чтобы такая страна, с высоким уровнем развития, с грамотным населением, средним образованием, три поколения которой жили в антирыночных условиях, в такое короткое время ­перешла к рынку. И я считаю, что, несмотря на массу ошибок, даже, возможно, преступлений, величайшим достижением является то, что мы прошли 1990-е без гражданской войны. Вот смо­трите: в 1929—1933 годах случился самый страшный в истории капитализма, самый глубокий и продолжительный эконо­мический кризис, в результате которого в Америке к власти пришел Рузвельт (он провел невиданные реформы, спас демократию и ка­питализм, в результате его считали предателем своего класса), а в Германии появился ­Гитлер. Два вызова — два результата. Какова была глубина этого кризиса? 25—30 процентов падения ВВП. В Америке — 10—15 миллионов безработных. В России в 1990-е годы падение производства, особенно промышленного, было гораздо больше, чем на рубеже 20-х и 30-х годов, появилось множество безработных и мнимых занятых — тех, кто формально ­работал, но получал какие-то жалкие гроши. Работы не было, целые отрасли рушились — и не случилось гражданской войны. Вот наше величайшее достижение!

Мне-то в это время было легче. Во-первых, у меня была квартира. Были телевизор и холодильник. Больше, правда, ничего не было. Но и потребности мои были скромные. Моя жена — блокадница, и мы были прикреплены к какому-то магазину, где в самое тяжелое время нам раз в месяц чего-то там давали. А что я ел? У меня же с тех пор, как я тогда заболел, диета. Я кашу ем, утром — овсянку, а вечером — манку. Потребности у меня и до сих пор скромные. Единственное, я любил костюмы. В Америке купил два или три, в Токио два.

За границу я впервые поехал в 1989 году, в Париж, по приглашению моей подруги. ­Представляете, мне 59 лет — и тут начинается жизнь. Я запомнил, как однажды мы рано утром подъезжали к Парижу, она вела машину, на небе были такие красноватые облачка. Я сидел и думал: «Ну разве когда-нибудь я забуду этот момент? Эти чувства незабываемы». Это было такое счастье. Но все это было как в кино: я знал, что вернусь. Моя подруга предлагала мне остаться — но я вернулся. Потому что здесь моя родина, мои корни, здесь лежат отец и мать, здесь мой брат, его дети и внуки. Причем я прекрасно понимаю людей, которые хотят жить там, где хорошо. Это их выбор и полное право. И дай бог им удачи. Но есть и другие люди, вот вроде меня.

А в 1990-м я поехал преподавать в Америку, по программе Fulbright. Там меня тоже спрашивали: «Вы возвращаетесь?» — тогда они еще принимали эмигрантов. Но я говорил: «Возвращаюсь», — и они к этому относились с уважением. А жене я тогда говорил: «Подумай. Гибнет империя. Когда гибнет империя, столицам приходится плохо». Это была уже моя вторая жена, и она могла остаться, у нее сестра жила в Америке, приглашала ее. Но она вернулась.

Потом, в 1990-х, я еще несколько раз ездил в Америку, ездил в Европу на разные конференции, по всяким совместным программам. Был в Вене, в Праге, в Варшаве, в Будапеште, в Берлине, в Голландии. А вот на Востоке, как ни странно, я бывал мало: в Иране, в Тайва­не, несколько раз в Турции. Это все на меня не произвело никакого особенного впечатления. В Иране, в 1992 году, наша делегация была в ресторане, и рядом со мной сидел специалист по Ирану, который прекрасно знает персидский. И вдруг что-то объявили по радио. Я говорю: «Что это говорят?» Он отвечает: «Это, наверное, исламский страж (Корпус стражей исламской революции — элитное военное формирование, созданное в Иране после Исламской революции для предотвра­щения восстаний против режима; своего рода идеологическая полиция. — БГ) сидит где-то сверху и за всем наблюдает. Он сказал: «Госпожа, сидящая за таким-то столиком, у вас слишком открыты волосы», — или что-то такое». А так на улицах бардак, никакого управления движением автомашин. По сравнению с ними у нас — твердыня порядка.

Американцы удивляются, что я никогда не был в Египте, хотя у меня по нему три книги, одну там даже перевели, и столько учеников. А мне, когда я стал ездить, уже и не хотелось: на короткое время — ничего не дает, на долгое — не получалось. Я объяснял это тем, что если я гляжу на лес на расстоянии, то деревьев я не различаю, но весь лес вижу хорошо, правильно. А если я войду в лес, то увижу отдельные деревья, но представление обо всем в целом не получу. Ну то есть я вижу Египет в целом, как сейчас говорят, макроэкономически, макросоциально, хотя, конечно, и изнутри можно кое-что увидеть, так что надо вообще-то ездить.

Сейчас у меня снова появились ученики. Я уже не хотел, очень много у меня их было, около 30 кандидатов и докторов наук, но тут появились неожиданно двое, оба с Кавказа. И оба — полная противоположность тому представлению, которое сложилось о некоторых выходцах оттуда: удивительно скромные, интеллигентные, тру­долюбивые люди. И мне хочется их научить по возможности максимуму того, что я знаю. Я числюсь на кафедре экономики и экономической географии стран Азии и Африки и, хотя это, конечно, смешно уже немножко звучит, заведую социально-­экономическим отделением. Это у нас назы­вается «председатель методического совета». У меня каких-то особых административных полномочий нет, ну, член дирекции. Невольно я и в делах института проявляю активность. Занимаюсь многими делами.

Сейчас вместе с моим бывшим учеником (а теперь — коллегой) готовим новую книгу по мировой экономике. Хочется надеяться, что она получится действительно новой и интересной.

 






Система Orphus

Ошибка в тексте?
Выделите ее мышкой и нажмите Ctrl+Enter