Фотография: Павел Самохвалов
7 июля 1930 года — родился в Москве
1941 год — уехал в эвакуацию в Уральск, Казахстан
1942 год — переехал к тете в Алма-Ату
1947 год — поступил на физико-математический факультет КазГУ 1948 год — перевелся на исторический факультет КазГУ, затем — на исторический факультет МГУ
1952 год — уехал работать по распределению в Рязанский государственный областной краеведческий музей
1955 год — защитил кандидатскую диссертацию по специальности «история», вернулся в Москву
1956 год — стал работать во Всесоюзной государственной библиотеке иностранной литературы, затем поступил на работу в Институт востоковедения АН СССР
1958 год — исключен из комсомола и уволен из Института востоковедения, вскоре де-факто женился на Елене Евгеньевне Лимановой (в 1960 году — официально)
1959 год — вернулся работать в ВГБИЛ
18 апреля 1960 года — принят в штат Института стран Азии и Африки МГУ (тогда — Институт восточных языков, ИВЯ)
1963 год — опубликовал первую монографию «Капиталистическое развитие Египта (1882—1939)»
1967 год — по совместительству стал работать в Институте международного рабочего движения АН СССР
1969 год — защитил докторскую диссертацию по экономике
1973—1978 годы — серьезно болел
1980-е годы — женился на Людмиле Григорьевне Стефанчук, старшем научном сотруднике Института востоковедения РАН, специалисте по Новой Зеландии
1989 год — впервые выехал за границу во Францию
1990 год — по программе Fulbright преподавал в Мэрилендском университете в США
с 1990-х годов — руководитель социально-экономического отделения ИСАА МГУ
1990-е — 2010 год — руководитель лаборатории по комплексному изучению Центральной Азии и Кавказа
2000-е годы — председатель диссертационного совета по экономике ИСАА МГУ
После школы, перед поступлением в университет, Алма-Ата, 1947 год
В 1920-е годы мои будущие родители приехали в Москву из Днепропетровска, тогда еще Екатеринослава, учиться. Здесь они и поженились. У моей матери было два высших образования: исторический факультет МГУ и Плехановка. Она была одним из организаторов системы заочного образования в СССР. Одно время она работала в Госплане, вместе с женами будущих «врагов народа». Ее бы, конечно, арестовали, но на наше счастье, как это ни дико звучит, она заболела — нервно-психически — и ушла с работы. Я думаю, это ее и спасло. Отец мой был математик, он окончил МГУ, преподавал в высших учебных заведениях. В 1930 году у них родился я, а в 1933-м — мой брат.
В середине 1930-х годов отец с сестрой, моей теткой Раей, уехали в Узбекистан, преподавать в Самаркандском университете. Тетка — филолог, специалист по западной литературе, знала 12 языков, преподавала на английском, французском, немецком. Училась она в Бельгии, куда вполне официально уехала в 1926 году. Закончила университет, написала там докторскую и защитила. А в 1934-м решила вернуться, она была большим патриотом.
Они все — и тетка, и отец с матерью — были, что называется, беспартийные большевики. Будучи этническими евреями (я уж потом узнал, что моя мать, неверующая, была дочерью раввина), они были представителями той русской интеллигенции, которая приняла советскую власть, считая, что в прошлом было много несправедливости. И хотя в настоящем они тоже видели много плохого, верили в будущее. Они жили честной, благородной жизнью. Были бессребрениками.
Тетка вернулась в Россию и вместе с моим отцом отправилась в Среднюю Азию, помогать Узбекистану. И в 1937—1938-м их тоже чудом не арестовали. Почему? Да потому что они видели тамошние безобразия и открыто против них боролись. В период Большого террора всю верхушку пересажали, но мои-то отец и тетка против нее выступали, и это их спасло. В Москву они вернулись в 1939-м.
Мы жили в Сиротском переулке — сейчас это улица Шухова. Там был мой дом и мои первые друзья. От этого времени я запомнил демонстрации — до войны они вызывали такое необыкновенное чувство! После войны такого уже не было.
Когда началась война, вся семья уехала в Казахстан: тетя — в Алма-Ату, а мы — на запад, в Уральск. Там осенью 1941 года отца мобилизовали. Я потом узнал, что вообще-то должны были другого мобилизовать, но в войну всякое было, тот, другой, куда-то исчез, и взяли отца. Он был очкарик — зрение у него было —18, но считал, что Родину надо защищать. И дальше нашей семье опять удивительно повезло. Он был солдатом на Сталинградском фронте и остался жив. Отчасти его спасло то, что он знал немецкий и его, солдата, взяли в разведотдел бригады.
Отец не любил рассказывать о войне, он не был героем, просто честно выполнял все, что требовалось. Но он рассказал мне про один случай, который я иногда пересказываю своим друзьям, знакомым, а бывает, и ученикам. Их бригада была в южных предместьях Сталинграда. У них не было ни танков, ни артиллерии — немецкие самолеты над ними летали, и пилоты показывали им сверху кулаки. Однажды немцы так обнаглели, что наши сумели сбить самолет из счетверенного пулемета, что, вообще-то, почти невозможно. Наши от радости с криками выскочили из окопов, а немцы были так ошеломлены, что даже не стреляли. И вот вызывает его комбриг. С ним сидят начштаба и замполит. Ну, бутылка. И комбриг говорит отцу, простому солдату: «Садись, Абрам Саныч». Наливают ему и говорят: «Слушай, Абрам Саныч, ты — доцент, человек ученый. — Это для них тогда было чем-то особенным, большинство было не очень образовано. — Ты должен знать. Скажи, неужто конец пришел России?» Именно России. И отец ответил: «Мы, конечно, умрем здесь. — Он потом говорил, что действительно был в этом в тот момент уверен. — А Россия не погибнет». И стал им рассказывать, что у нас огромные просторы, что есть Америка, Англия, колонии английские. Что Гитлера, конечно, разобьют, потому что общее соотношение сил в пользу коалиции. «А нам, конечно, гибель». И этот командир слушал-слушал и говорит: «Ну, смотри, Абрам Саныч, ты человек ученый, должен знать! А мы думали — конец».
По-видимому, этот разговор случился за две недели до начала нашего великого контрнаступления.
В 1943-м отец был обморожен, контужен и почти потерял зрение. С тех пор он стал многое забывать — потом, когда вернулся к преподаванию, иногда у доски начинал заново доказывать какую-то теорему. И его демобилизовали.
Доклад на конференции в ИСАА МГУ, 2010 год
Вернувшись, он был удивлен тому, как мы жили. Их на фронте хоть как-то кормили, а нам тяжеловато было. Когда он ушел на фронт, мы с матерью и братом оставались в Уральске. Но матери было тяжело содержать двоих ребят, и она отправила меня к тетке в Алма-Ату. Я к тетке был даже записан в паспорт как иждивенец, чтобы карточки на меня получать. Она меня потом так и звала — «паспортным племянником». Осенью 1942-го, когда был Сталинград, а я уже жил в Алма-Ате, я был практически готов к тому, что отец не вернется. И тем не менее как же я мечтал о конце войны! Я думал: «Вот война кончится, приду я в булочную и куплю свободно буханку черного хлеба и съем. А потом куплю еще одну буханку и опять съем!» О белом хлебе я как-то не мечтал. Я это студентам рассказываю иногда, тем, кто, как мне кажется, может понять. Слава богу, что они живут в другом мире и всего этого не знают.
Постепенно положение стало улучшаться. Улучшилось снабжение. Я учился в хорошей школе, подружился с хорошими людьми. В 1947-м поступил в Казахский государственный университет на физико-математический факультет — в детстве у меня хорошо получалось задачки решать, и отец, еще когда на фронте был, писал, чтобы мы с братом занимались чем-то реальным, думал, что в жизни это поможет. Но после голода военного времени у меня, видно, что-то случилось с головой — я проучился там полгода, но не стал хорошим математиком. Перевелся на истфак. А когда закончил первый курс, моя тетка пошла к проректору МГУ и, видимо, произвела на него такое впечатление, что добилась, чтобы меня перевели в Москву, на второй курс истфака. Это было в 1948 году, а год спустя, когда началась антисемитская кампания, из этого уже ничего бы не вышло.
Закончил я университет, специализируясь по Востоку. Надо понимать, что такое в 1952 году был Восток! Кто про него что-то знал? Мы знали про борьбу с империалистами в Европе и Америке… А я буквально случайно выбрал арабские страны. Дело в том, что в Алма-Ате я привык чувствовать себя образованным человеком — я из ученой семьи, много читал, — а в Москве подружился с одним парнем, Борисом Михалевским, который позже стал одним из основателей математической экономики. Он выделялся из всех, был уникальным человеком, работал как зверь — а я подумал, что тут все такие, и решил, что мне тоже надо научиться так работать. Тогда я пришел к лаборантке отделения Востока и говорю ей: «Какой язык самый сложный для изучения?» Думаю, возьмусь и уж вынужден буду работать! Она отвечает: «Санскрит». Ну, санскрит — это древность, не пойдет. Спрашиваю: «А второй?» Думаю: скажет китайский — буду учить. А она говорит: «Арабский». И я пошел. Ну, кроме того, я тогда прочитал замечательную книжку академика Крачковского «Над арабскими рукописями», и она мне понравилась. Короче говоря, стал я арабистом.
Но мои-то однокурсники арабский начали на первом курсе изучать, а я пришел сразу на второй, так что он мне плохо давался. Тогда даже словарей толком не было. Мы записывали на уроках тексты, учили их и переводили, записывали грамматику. Потом арестовали нашего преподавателя Нуреддина Габертовича Ахриева. После него нам преподавал арабский один большой филолог, специалист, очень добрый человек, но я, честно скажу, плохо знал арабский. И, к сожалению, до сих пор.
Тем не менее я хорошо окончил университет, и меня рекомендовали на кафедре в аспирантуру. Но дело было в 1952 году, в разгар борьбы с космополитизмом. И конечно, никто меня в аспирантуру не взял, но сделали некоторую поблажку — послали в Рязань, в областной краеведческий музей. Там в это время как раз преподавали в пединституте тетка и отец. Найти работу в Москве они, естественно, не могли.
В Рязани я занимался тем, что составлял выставку то ли «Великие рязанцы», то ли «Замечательные рязанцы», писал тексты, читал газеты, журналы. Каждое лето ездил на помощь сельскому хозяйству. Матушка моя, женщина со здравым смыслом, говорила: «Ну, если такие, как ты, будут заниматься сельским хозяйством, долго мы еще будем испытывать недостатки». И там я видел, в каком положении оказались русские, рязанские крестьяне, до чего их довели. И мне это помогло в жизни. Я ведь оскорблен был: меня, такого умного, в аспирантуру не взяли, унизили. А когда я посмотрел, что сделали с рязанской деревней, я понял: что такое мои проблемы? И кроме того, позже, когда я стал заниматься Россией, мне это очень помогало правильно понимать ситуацию в нашей стране — мы до сих пор переживаем плоды сталинской политики коллективизации в сельском хозяйстве.
Уже после смерти Сталина я однажды провожал девушку, за которой тогда приударял. И вдруг она останавливается и говорит:
— Леня, у тебя ничего такого нет?
— А что у меня может быть?
— Ты подумай, точно ничего?
— Да нет.
И она решилась: «На тебя какой-то компромат пришел». Видимо, он возник еще в Москве, при Сталине, и так по инерции и шел. Дело было в том, что как-то в деревне, беседуя с одним молодым человеком (на самом деле очень хорошим — потом он стал замечательным ученым, — но воспитанным как настоящий фанатик), я однажды сказал что-то критическое о советской политике в деревне. И вдруг говорю: «А Сталин…» Он меня перебил: «Леня, я не хочу этого слышать! Я воспитан на Сталине». Видимо, он после рассказал об этом кому-то, и пошло… Но дошло это дело до Рязани, когда Сталин умер. И вместо того чтобы заводить дело, меня избрали в бюро райкома комсомола. Но девушка эта была заведующей орготделом райкома комсомола, и она не должна была меня предупреждать. Она действительно рисковала.
В 1954 или 1955 году я приехал в Москву, чтобы сдавать арабский язык. Я в Рязани без всякой аспирантуры писал диссертацию и сдавал кандидатские экзамены: английский можно было сдать прямо там, а специальность — только в Москве. Разрешение сдавать этот экзамен я чудом получил в тот самый день, когда было опубликовано сообщение о «врачах-отравителях» и началась последняя фаза антисемитской кампании, 13 января 1953 года. Вместе со мной сдавал мой однокурсник — фронтовик, он был гораздо старше меня и, в отличие от меня, учился в аспирантуре. Однажды он мне предложил пройтись. Мы с ним часа два гуляли, вдруг он мне говорит: «Ты что, Леня, твою мать, говоришь всякие такие вещи! Надо знать, с кем обсуждать! Вот ты с таким-то поговорил, а он ко мне пришел потом и говорит: «Что делать? У Лени такие взгляды, надо бы ему помочь…» Хорошо, что он обратился ко мне и я ему сказал, что ничего страшного, я сам разберусь. Ты что, не видишь, кто мы для них?! Мы для них быдло». Вот так я впервые услышал это слово. Такое бывает у человека один раз в жизни. Он говорил мне то, что у него накипело, видно, за все эти годы, и на фронте, и потом. Мы с ним много раз еще встречались — и никогда ни слова ни о политике, ни о чем таком. Вот такие у меня были встречи, Господь Бог, как говорится, оберегал.
Лыжная прогулка со знакомыми, Подмосковье, конец 1960-х — начало 1970-х годов
В 1955 году я защитил диссертацию — одним из первых (а может быть, и первым) на курсе и без аспирантуры. Не потому что я умнее их, просто без этого я бы не мог заниматься наукой и вернуться в Москву. Защитившись, я, кандидат наук (а выгляжу как мальчишка), вернулся в Москву — но работы нет. С большим трудом через несколько месяцев устроился в Библиотеку иностранной литературы. Я должен был читать книги на английском, французском и немецком языках, писать к ним краткие аннотации и распределять их по рубрикам. Моей начальницей была пожилая женщина, никакой не кандидат, и она решила меня, видно, маленько ткнуть носом. Тогда как раз открывали спецхран (в 1956 году, после доклада Хрущева «О культе личности», в библиотеках многие книги стали переводить из хранилищ с ограниченным доступом в открытые фонды. — БГ), потом были какие-то выставки, после которых в наши фонды переходила масса книг, так что работы было очень много. И начальница стала мне давать самые сложные вещи. Например, дает французскую книгу, на обложке полуголая девушка развалилась — и торчит шприц. Что такое? А там довольно скучно и наукообразно описывалась наркомания. Кто ж такую книжку купит? И они нарочно сделали картинку, чтобы покупали. Но как к такой книге написать аннотацию и, главное, куда ее поставить? Но меня не купишь! С одной стороны, был такой раздельчик, «Быт и нравы Франции». Но мне моя начальница говорит: «Лень, неудобно получается. «Быт и нравы Франции» — и всего четыре книжки, из которых одна — про это». Я говорю: «А мы тогда поставим ее туда, где медицина и всякие извращения. И дополнительную карточку — в быт и нравы». Или, например, она мне подсунула книжечку про гомосексуализм. И я думаю: чтобы понять, куда это определить, нужно найти определение гомосексуализма в энциклопедии. Беру первое издание Большой советской энциклопедии, 20-х годов. И там написано, не буквально, но смысл такой: гомосексуализм — это отклонение, болезнь, которой всегда больны, скажем, три мальчика из ста, точно я уже не помню. А империалисты объявляют гомосексуализм не болезнью и всячески преследуют больных, и в этом их подлая сущность. Беру второе издание Большой советской энциклопедии, там сказано: гомосексуализм — извращение, один из ярких признаков распада империализма. Империалисты пишут, что это якобы болезнь, и в этом проявляется их сущность.
В пятидесятые годы наша политика стала все больше обращаться на Восток, и в 1950 году в Москву из Ленинграда перевели Институт востоковедения Академии наук. И туда взяли меня, но в 1956 году. Представляете: еще вчера я был в Рязани — областной музей, сельское хозяйство, — а сегодня работаю в академии! Это был венец надежд. Что еще лучше? Ты занимаешься любимым делом, и тебе еще и неплохие деньги платят. И девочки — а это большое дело. Помню, приду в Библиотеку Ленина, а деньги-то есть, и куплю кулек самых дорогих конфет. Иду, кто ни встретится — всем конфеты. Счастлив был!
Потом нашу с коллегой статью под названием «Происки колонизаторов в Африке» опубликовали в газете «Правда», заплатили большие деньги… Вы не представляете, что тогда значила статья в «Правде»! Я не любил выпивать, но тогда мы пригласили весь сектор в ресторан.
А однажды мой тогдашний шеф говорит: «Леня, тут один материал нужен, подготовьте», — про американскую помощь, политику на Ближнем Востоке и еще что-то. Ну, я сел, подготовил. И вдруг ночью в коммунальной квартире, где мы жили с матерью (отец тогда еще жил в Рязани, а мать — в Москве), раздается звонок. Звонит шеф: «Леня, вы уверены в своем материале?» Я говорю: «Да-да, уверен», — но ничего не понимаю. А потом открываю газету «Правда», а там доклад министра иностранных дел товарища Шепилова на сессии Верховного совета. И в одном месте жирным шрифтом эти мои расчеты. В них самих ничего особенного не было, но я был в полном изумлении. Конечно, никому не говорил, даже дома. А сам думал: елки зеленые, это как же все делается! Ну, ладно, я действительно в этих цифрах уверен, но есть же и другие люди… В общем, меня это удивило. С другой стороны, хорошо, что ученых вообще стали спрашивать.
И вдруг арестовали ребят из университета — там была группа, которая выступала против Хрущева и правительства. Я был потрясен, потому что среди них был наш близкий друг и еще несколько знакомых. Ну и через какое-то время сначала моего друга Бориса Михалевского, а потом и меня вызвали на Лубянку.
Дело в том, что, вернувшись в Москву (а Бориса после университета вообще услали в деревню, по той же причине, по которой меня отправили в Рязань), мы с ним решили самостоятельно изучать нашу экономику. Мы сами изобрели методику: опрашивали стариков и старушек, сколько в 1913 году стоил батон ситного, картофель, метр ситца. Какая когда была зарплата, мы знали, потому что существовала такая статистика, и в результате рассчитали, как изменялся уровень жизни, реальные доходы рабочих и крестьян, с 1913 года — и составили такие таблицы. И я Борису говорил: «Ты понимаешь, что мы на бочке с порохом? Никому из знакомых, друзей, братьев не позволяй это выносить!» Но все-таки кто-то его попросил, и он дал. И когда этих людей арестовали, во-первых, нашли эти таблицы, а во-вторых, видимо, кто-то что-то сказал про наши разговоры между собой. Я никого не обвиняю — их никто не пытал, но ведь существуют еще тысячи способов, а эти ребята ничего такого в жизни даже не нюхали. К счастью, в это время за разговоры уже не сажали, но мне было страшно обидно, потому что я был искренним хрущевистом: когда на сентябрьском пленуме ЦК 1953 года Никита Хрущев сделал свой знаменитый доклад о сельском хозяйстве и впервые сказал правду (не всю, конечно, но все-таки сказал, какое производство было, какое стало и так далее), я искренне в него поверил! А теперь меня вызывают. Я был там целый день, мало приятного, поверьте. Я помню, вышел как оплеванный. Сел в троллейбус, еду — меня тошнит, вышел и пошел пешком. Шел долго до дома. Потом был суд. Мне позже рассказывали, что председатель суда хотел, чтобы нас с моим другом тоже посадили, но было не за что, мы ведь не были участниками этой группы. И вдруг он задает мне вопрос: «А скажите, вот вы же в университете, на истфаке, получили квалификацию специалиста по Востоку, арабиста. Так почему же вас направили в Рязань, в краеведческий музей? Как вы думаете?» Он хотел, наверное, чтобы я сказал: «Антисемитизм». В зале была тишина. А я как-то мобилизовался и говорю: «Знаете, я удивлен, почему вы мне задаете этот вопрос. По-моему, этот вопрос надо задать тем, кто меня послал». И вздох прошел. Меня не посадили, но исключили из комсомола, и это стало основанием, чтобы выгнать меня из Института востоковедения. После этого год я был без работы.
За это время я женился на дочке подруги моей матери, но не официально: у меня не было работы и после этого суда я не знал, какой дальше будет моя судьба. Официально мы потом уже расписались. Вообще, в моей жизни очень большую роль сыграли женщины. И когда сейчас некоторые мои друзья высказывают довольно пессимистические взгляды о будущем русского народа, я им говорю: «Пока будут русские женщины, бояться нечего. Они — становой хребет народа». Вот в 1990-е годы, когда миллионы людей теряли статус, вынуждены были менять работу, оказались в совершенно другом мире, сколько мужиков запили, сколько оказались в тяжелом состоянии? А женщины? Вчерашние инженерши, врачи, учительницы стали челночницами: им надо было содержать семьи, и они это делали. Среди них и смертность ниже, чем среди мужиков. Не буду говорить, что, женившись, я был верен, был светочем семейной жизни, нет. Но я видел: даже в тяжелое время женщины не предадут. А мужики — бывает.
Пока у меня не было работы, я писал книгу по Египту. Вышли три большие папки. А у меня был друг, который раньше работал в КГБ, а потом стал заниматься наукой, и я ему тогда помог. И тут он меня научил: «В Кремле, у входа в Спасские ворота, сбоку есть окошко. Туда ты можешь отдать рукопись. Тебе не выдадут никакой бумажки, ничего, но все придет, куда напишешь». Я взял эти три папки и написал на полстраницы Хрущеву письмо: «Уважаемый Никита Сергеевич! Я молодой ученый, меня выгнали из комсомола и с работы. Возможно, я сделал какие-то ошибки. Но почему же теперь мне не дают работать по специальности, печататься?» Написал там свой телефон и отправил. И что вы думаете? То ли через несколько дней, то ли через неделю раздается звонок. Какой-то мужик говорит: «Леонид Абрамович, здравствуйте! Это говорят из отдела науки ЦК. Мы получили ваш материал. Конечно, вы имеете право работать и печататься. Если будут какие-то проблемы, звоните по такому-то телефону». Я ни разу не позвонил. Но когда после этого я пошел опять в Библиотеку иностранной литературы, меня снова взяли туда на работу.
У себя дома на кухне, Москва, 2011 год
Прошел еще один год, и вдруг мне позвонили сразу из двух мест. Во-первых, в октябре 1959 года был создан Институт Африки, и его директор спрашивал, не готов ли я туда перейти. Потом выяснилось, что меня не утвердили в ЦК, но я не знал. А во-вторых, позвонили из университета. Там был создан Институт восточных языков (сейчас это Институт стран Азии и Африки), где секретарем парторганизации была женщина, которая сыграла огромную роль в моей жизни. Мы с ней оба учились у одного человека, Владимира Борисовича Луцкого (он создал нашу арабистическую школу историков и экономистов и не был даже профессором). И она меня пригласила в университет — после того как из-за университета я был отовсюду выгнан. Я очень боялся — наконец, после года без работы, я в Библиотеке иностранной литературы, здесь все хорошо. И девушки опять же, и жизнь нормальная… А тут — предложение, и неизвестно, возьмут тебя или нет. Окончательное решение там должны были принять в апреле 1960 года, но я все не решался узнать. И вот однажды, уже в начале мая, мы с моими знакомыми сидели, выпивали, и вдруг я решил позвонить. Звоню в отдел кадров и говорю: «Очень большая просьба. Вроде бы меня должны были принять в штат. Вы не могли бы посмотреть?» Она посмотрела и говорит: «Да нет, за последние дни приказа нет». Говорю: «А может быть раньше? Очень вас прошу». Видимо, она смягчилась, пошла. Возвращается и орет: «Чего вы мне тут голову морочите! Еще 18-го числа был приказ!» В смысле апреля. Так у меня опять началась другая жизнь.
С тех пор я работаю в этом институте. 51 год. Тогдашний директор этого института очень хорошо ко мне относился — еще когда я писал диплом у Луцкого, он мне советовал второй написать у него. Тогда он мог бы мне помочь остаться в аспирантуре, но я был дурак последний и не понял ничего. А теперь он решил, что мою рукопись можно обсудить. Ее обсудили и рекомендовали к печати. В 1963 году у меня вышла первая толстая книга.
За время работы я стал расширять круг своих интересов. Я был арабистом и читал историю, экономику, социальную структуру арабских стран. Потом у нас образовалось африканское направление, и я стал читать экономику Африки. После этого получилось так, что я стал работать на полставки в Институте международного рабочего движения. Там у меня появились аспиранты не только по Африке, но и по Латинской Америке, по разным странам Азии. Несмотря на то что я остался беспартийным, исключенным из комсомола, среди моих учеников были и иностранцы — болгарин, венгр, гэдээровец, два нигерийца, эфиоп, еще йеменец один, потом из Египта был, но не окончил. В 1960-х годах мы с другом стали заниматься применением математических методов в экономике — меня тогда очень поддержал завотделом в Институте мировой экономики, членкор Виктор Леонидович Тягуненко. Я приходил, он давал мне двух стенографисток, и я им с утра до вечера надиктовывал книгу. Мне так легче, я привык лекции читать. И в 1976 году мы с этим другом и еще двумя математиками выпустили монографию «Типология несоциалистических стран». Уровень развития 85 стран по 30 показателям. За нее не стыдно и сейчас.
В 60-х годах из президиума Верховного совета СССР попросили прислать им кого-нибудь из МГУ, кто бы стал вести у них семинары в сети партийного политпросвещения. И один мой сокурсник подумал про меня — всем нравилось, как я делал доклады и читал лекции, видимо, есть у меня к этому какой-то талант. Меня уговорили, и я руководил этой лавочкой до ее закрытия году в 1987-м. Я приходил туда и рассказывал им всякие интересные вещи. Я говорил: «Ну, у нас на сегодня такой-то съезд партии. Вы все, конечно, читали». И сжато про это рассказывал, а потом говорил: «Если вы не против, поговорим сегодня…» — и рассказывал что-то более интересное, иногда даже рискованное. Например, тема — внешняя политика, соотношение сил у нас и в Америке. Только что прошла сессия Верховного совета, на которой выяснилось, что военный бюджет у нас, скажем, 9 миллиардов рублей. Я с серьезным видом говорю: «У нас бюджет 9 миллиардов, а в Америке — 100 миллиардов долларов. Вообще, мы достигли паритета, вы знаете», — и все понимают, что не может у нас быть 9 миллиардов рублей, если мы достигли паритета. Все улыбаются, но никто никогда не пожаловался. Хорошие люди были. И даже девушки были очень милые. Только опасные. А если серьезно — то все уже всё понимали. Так что не случаен был приход Горбачева.
В 1969 году я защитил докторскую диссертацию по экономике. Ее год не утверждали в ВАКе, потому что я там написал не ту специальность. Казалось бы, мне некуда было торопиться — 39 лет считалось очень рано для гуманитария. Но я как чувствовал — в 1973 году я тяжело заболел.
И 5 лет мне было очень плохо. В это время я ушел из ИМРД, но продолжал работать в университете.
Я месяцами лежал в больнице, меня ничего не отвлекало, я был вне повседневной жизни, и я понял, что начался застой, развитие кончилось. Это было мучительно. Кроме того, как раз тогда начались еврейские отъезды, некоторые мои друзья уехали — и это тоже было тяжело. Я думал: «Если мне повезет, я выйду и начну работать, то постепенно я вернусь в эти жернова и опять перестану все это замечать». И так оно, в общем, и произошло. В тот же период я развелся с первой женой, разменял квартиру и переехал поближе к родителям — они тогда уже оба жили в Москве.
А потом неожиданно началась перестройка. Я был в восторге. Тогда все начали писать, как не надо, как плохо, а я ничего особенно не писал. Знаете почему? Я знал, как не надо, но кроме меня это знали и другие, и может быть, даже лучше знали. Но я не знал, как надо. И тогда не знал, и сейчас не уверен. С тех пор прошло много лет. В 1997—1998 годах мы с моим учеником года полтора работали в Институте Гайдара, которого я всегда глубоко уважал — он был умным человеком и настоящим идеалистом. Но одна из моих книг фактически стала полемикой с книгой Гайдара. Не со всеми ее положениями, но с целым рядом цифр, тенденций. Она издана небольшим тиражом — я не хотел это популяризировать, потому что это могло быть использовано в политических целях, а мне это отвратительно. Мои споры с ним — это научные споры, и вообще постфактум мне было легко говорить, а тогда, в начале 90-х, все было совершенно иначе. Потом во время одного разговора Гайдар сказал мне, что, когда они пришли к власти, казна была пуста и у них не было даже уверенности в том, что им будут подчиняться войска. «Что мы могли сделать? Отпустить цены. Мы их и отпустили». Он признал, что никто не ожидал, что все пойдет так, как оно пошло.
Подмосковье, конец 1960-х — начало 1970-х годов
И никто не мог знать, как будет развиваться ситуация: в мире не было опыта, чтобы такая страна, с высоким уровнем развития, с грамотным населением, средним образованием, три поколения которой жили в антирыночных условиях, в такое короткое время перешла к рынку. И я считаю, что, несмотря на массу ошибок, даже, возможно, преступлений, величайшим достижением является то, что мы прошли 1990-е без гражданской войны. Вот смотрите: в 1929—1933 годах случился самый страшный в истории капитализма, самый глубокий и продолжительный экономический кризис, в результате которого в Америке к власти пришел Рузвельт (он провел невиданные реформы, спас демократию и капитализм, в результате его считали предателем своего класса), а в Германии появился Гитлер. Два вызова — два результата. Какова была глубина этого кризиса? 25—30 процентов падения ВВП. В Америке — 10—15 миллионов безработных. В России в 1990-е годы падение производства, особенно промышленного, было гораздо больше, чем на рубеже 20-х и 30-х годов, появилось множество безработных и мнимых занятых — тех, кто формально работал, но получал какие-то жалкие гроши. Работы не было, целые отрасли рушились — и не случилось гражданской войны. Вот наше величайшее достижение!
Мне-то в это время было легче. Во-первых, у меня была квартира. Были телевизор и холодильник. Больше, правда, ничего не было. Но и потребности мои были скромные. Моя жена — блокадница, и мы были прикреплены к какому-то магазину, где в самое тяжелое время нам раз в месяц чего-то там давали. А что я ел? У меня же с тех пор, как я тогда заболел, диета. Я кашу ем, утром — овсянку, а вечером — манку. Потребности у меня и до сих пор скромные. Единственное, я любил костюмы. В Америке купил два или три, в Токио два.
За границу я впервые поехал в 1989 году, в Париж, по приглашению моей подруги. Представляете, мне 59 лет — и тут начинается жизнь. Я запомнил, как однажды мы рано утром подъезжали к Парижу, она вела машину, на небе были такие красноватые облачка. Я сидел и думал: «Ну разве когда-нибудь я забуду этот момент? Эти чувства незабываемы». Это было такое счастье. Но все это было как в кино: я знал, что вернусь. Моя подруга предлагала мне остаться — но я вернулся. Потому что здесь моя родина, мои корни, здесь лежат отец и мать, здесь мой брат, его дети и внуки. Причем я прекрасно понимаю людей, которые хотят жить там, где хорошо. Это их выбор и полное право. И дай бог им удачи. Но есть и другие люди, вот вроде меня.
А в 1990-м я поехал преподавать в Америку, по программе Fulbright. Там меня тоже спрашивали: «Вы возвращаетесь?» — тогда они еще принимали эмигрантов. Но я говорил: «Возвращаюсь», — и они к этому относились с уважением. А жене я тогда говорил: «Подумай. Гибнет империя. Когда гибнет империя, столицам приходится плохо». Это была уже моя вторая жена, и она могла остаться, у нее сестра жила в Америке, приглашала ее. Но она вернулась.
Потом, в 1990-х, я еще несколько раз ездил в Америку, ездил в Европу на разные конференции, по всяким совместным программам. Был в Вене, в Праге, в Варшаве, в Будапеште, в Берлине, в Голландии. А вот на Востоке, как ни странно, я бывал мало: в Иране, в Тайване, несколько раз в Турции. Это все на меня не произвело никакого особенного впечатления. В Иране, в 1992 году, наша делегация была в ресторане, и рядом со мной сидел специалист по Ирану, который прекрасно знает персидский. И вдруг что-то объявили по радио. Я говорю: «Что это говорят?» Он отвечает: «Это, наверное, исламский страж (Корпус стражей исламской революции — элитное военное формирование, созданное в Иране после Исламской революции для предотвращения восстаний против режима; своего рода идеологическая полиция. — БГ) сидит где-то сверху и за всем наблюдает. Он сказал: «Госпожа, сидящая за таким-то столиком, у вас слишком открыты волосы», — или что-то такое». А так на улицах бардак, никакого управления движением автомашин. По сравнению с ними у нас — твердыня порядка.
Американцы удивляются, что я никогда не был в Египте, хотя у меня по нему три книги, одну там даже перевели, и столько учеников. А мне, когда я стал ездить, уже и не хотелось: на короткое время — ничего не дает, на долгое — не получалось. Я объяснял это тем, что если я гляжу на лес на расстоянии, то деревьев я не различаю, но весь лес вижу хорошо, правильно. А если я войду в лес, то увижу отдельные деревья, но представление обо всем в целом не получу. Ну то есть я вижу Египет в целом, как сейчас говорят, макроэкономически, макросоциально, хотя, конечно, и изнутри можно кое-что увидеть, так что надо вообще-то ездить.
Сейчас у меня снова появились ученики. Я уже не хотел, очень много у меня их было, около 30 кандидатов и докторов наук, но тут появились неожиданно двое, оба с Кавказа. И оба — полная противоположность тому представлению, которое сложилось о некоторых выходцах оттуда: удивительно скромные, интеллигентные, трудолюбивые люди. И мне хочется их научить по возможности максимуму того, что я знаю. Я числюсь на кафедре экономики и экономической географии стран Азии и Африки и, хотя это, конечно, смешно уже немножко звучит, заведую социально-экономическим отделением. Это у нас называется «председатель методического совета». У меня каких-то особых административных полномочий нет, ну, член дирекции. Невольно я и в делах института проявляю активность. Занимаюсь многими делами.
Сейчас вместе с моим бывшим учеником (а теперь — коллегой) готовим новую книгу по мировой экономике. Хочется надеяться, что она получится действительно новой и интересной.