фотографии: Андрей Ковалев
Всю жизнь я работал по тому же принципу, по какому ассирийцы в Москве стали чистильщиками сапог, — то есть занимался тем, чем не занимается никто.
При советской власти профессия поэта-переводчика давала известную степень свободы действий: издательские планы строились таким квадратно-гнездовым способом, что раз в несколько лет должна была выходить книга какой-нибудь очередной страны-союзника. По многим странам издавать было нечего, да и специалистов не имелось. Например, в 30-е годы испанистики в России вообще не было. Поэтому когда в Португалии в 1974 году случилась революция, нужно было спешно что-нибудь издать, и в столе нашли ровно одну мою заявку — на перевод Фернандо Пессоа.
Печатать что-нибудь на чем-нибудь — у меня в крови. Мои предки печатали обертки для конфет, которые производили шоколадные фабрики по всей России. Поэтому взять в руки книгу, которая практически сделана своими руками — мной переведена и издана, — доставляет мне отдельное удовольствие.
Писать на меня хвалебную рецензию — все равно что черную икру хвалить. Написать отрицательную рецензию на мои работы невозможно, потому что предмета в таком объеме, как я, не знает никто. К примеру, по моему трехтомнику «Семь веков английской поэзии» можно в Англии преподавать, но на него не было ни одной рецензии — ни у кого нет квалификации ее написать.
Когда я поступил в МГУ на искусствоведческое отделение, с ужасом обнаружил, что ни один специалист по голландской и фламандской живописи XV—XVII веков не знает нидерландского языка и не считает, что его нужно знать. При этом везде было написано, что, создав великую живопись, никаких открытий в литературе Голландия не совершила. Я не поверил. Ушел из МГУ и создал книгу нидерландской поэзии XVII века.
Если в XIX веке, чтобы быть культурным человеком, нужно было знать французский язык, то сейчас, чтобы вписаться в современный мир, нужно быть знакомым с тридцатью культурами. Ведь лучших писателей ХХ века можно найти в совершенно неожиданных странах — грек Кавафис, португалец Пессоа, выходец из Никарагуа Рубен Дарио, корсиканец Поль Валери.
Я выбрал себе профессию поэта-переводчика еще и для того, чтобы иметь возможность входить безнаказанно в посольства. Считается, что литература на запад попадала через зарубежных корреспондентов, — неправда, в основном все уходило дипломатической почтой. Меня таскали по допросам, вербовали. Но я эпилептик, поэтому они ничего не могли со мной сделать. В первом же интервью, которое у меня взяли в разгар перестройки, я прямым текстом сказал, что кроме поэтического перевода я занимаюсь русской зарубежной литературой. Понятно, что для этого мне нужны были книги с Запада, — и мне их передавали, и я, в свою очередь, передавал книги и рукописи. Я рисковал — знал, что мне вряд ли что-то за это будет. А вот, например, моему напарнику — Саше Богословскому — это занятие обошлось в три года. Имен дипломатов, которые помогали нам передавать литературу, я не могу назвать, они еще живы. Про все это есть в моих мемуарах. Я их уже написал, но они будут лежать до поры до времени — я слишком стреляный диссидент. Я так долго ненавидел советскую власть и так долго с ней боролся, что, как только ее не стало, меня политика перестала интересовать.
***
Я знаю 8—9 языков. Хорошо знал немецкий и английский, поэтому достаточно легко выучил голландский и африкаанс. Потом — мальтийский, португальский, французский и итальянский. Последним выучил шотландский гэльский — на нем сейчас говорят около 100 тысяч шотландцев по всему миру. В нем нет слов «да» и «нет». «Ты устал?» — «Устал». «Она больна?» — «Она находится в добром здравии». Я читал гэльские газеты середины XIX века, так там уроки английского языка начинаются с объяснения «да» и «нет» — им непонятно, зачем нужны такие слова. Хотя в Шотландии я никогда не был, но кажется, что знаю в этой стране каждый камень.
Как я учу язык: сначала зубрю грамматику, слова, в конце концов, можно в словаре посмотреть. Труднее всего учить исключения. Немецкий, например, не выучишь, если не знаешь неправильные глаголы. У них ведь «нет» всегда стоит в конце предложения и может полностью изменить его смысл, поэтому немцы никогда друг друга не перебивают. Как в старом анекдоте — у синхронного переводчика спрашивают: «Почему же вы не переводите?» «Терпение, я жду глагол». У каждого языка есть такие особенности, и их все необходимо знать.
Стихи может переводить только поэт. Если человек переводит их плохо, то пусть этим не занимается. Если у него хорошо получается, то, стало быть, он поэт. А пишет ли он стихи — вопрос процессуальный. Мой старший друг Михаил Гаспаров всю жизнь говорил, что никаких стихов не пишет, а после смерти выяснилось, что полтора десятка стихов все-таки оставил.
У нас много занимаются теорией поэтического перевода — и совершенно никто не занимается историей. Получается такой дом, построенный на песке. Берется какое-то одно произведение, отслеживаются его избранные переводы — и все. В результате, например, огромное количество произведений известны в России как оригиналы, а на самом деле — переводы. Начиная с романса «Поедем, красотка, кататься» — это перевод немецкого стихотворения Шамиссо — и заканчивая гимном подводников «Врагу не сдается наш гордый «Варяг»…» — это перевод из тирольского поэта Грейнца.
Я не включил Нострадамуса в антологию «Семь веков французской поэзии», потому что его невозможно перевести. Я довольно прилично читаю по-французски, но там ни черта понять не могу: как хочешь, так и толкуй.
Вот почему одного поэта с другим сравнивать очень сложно, а одного переводчика с другим — легко? Перевод состоит из двух частей: из того, что строго соответствует оригиналу, и из того, что пришлось дописывать, потому что, как сказал Умберто Эко, «перевод — это искусство сказать почти то же самое». Так вот, этому «почти» невозможно научить.
Как я нахожу поэтов для перевода: прочитываю антологию той или иной страны от начала и до конца. И потом прошу друзей найти в библиотеках тех поэтов, которые мне понравились. А иногда читаю в интернете. Там я наткнулся, например, на «Песнь Давиду» Кристофера Смарта, вещь, которая была создана им в сумасшедшем доме, — Браунинг, Теннисон, Данте Габриэль Россетти считали ее лучшим английским произведением XVIII века. Где-то на двадцатой строке я оцепенел, а на шестидесятой понял, что просто не переживу, если это не переведу. Три месяца ее переводил, в итоге получилось практически слово в слово. А бывало, что произведения сами меня выбирали. Так меня «выбрал» французский гений Поль Валери: его «Кладбище у моря» в 144 строки я пятнадцать лет переводил.
У меня в каждой стране есть любимый поэт, но если говорить вообще, то это Данте. Лучше «Божественной комедии» в поэзии ничего не написано.
***
Пора заканчивать с постоянными переводами одного и того же, нужно расширять горизонты. Я стал знакомиться с поэзией разных стран, из чего вырос сайт «Век перевода». По нему можно выяснить, с каких языков стихи переведены на русский, а с каких — нет. К примеру, я нашел переводы с 15 славянских языков, и они все есть на сайте. Но славянских языков в два раза больше — это значит, что остальные литературы у нас не освоены никак.
В 2000 году поэтическим переводом в России занимался примерно десяток человек. А сейчас с ним все в порядке — за счет нашего сайта. Где-то в середине 1980-х годов я понял, что учился у людей на 30—40 лет старше меня. Мои современники в основном перевод бросили, как только запахло перестройкой. Я понял, что мне грозит одинокая старость, при которой я буду сидеть в пустой комнате и без собеседников. В итоге я решил сам воспитывать себе собеседников: сначала организовал семинар при Союзе писателей, потом у себя дома, а сейчас общение перешло на наш интернет-форум. В итоге около 300 человек постоянно занимаются там поэтическим переводом. Никто из нас не работает с подстрочником: если ты собрался переводить — сядь и выучи язык. Мне кажется, при нынешних возможностях и электронных словарях грех не знать хотя бы три-четыре иностранных языка.
Я как-то посчитал, каков возраст людей, которые считали меня своим учителем: старшим учеником был человек на 42 года старше меня, младшие — родились в конце 1980-х, и в итоге разница в возрасте между моими учениками составляет чуть ли не 80 лет в общей сложности. Я жестко требую от своих учеников хорошего знания языка. Нужно взять антологию поэзии той страны, язык которой вы знаете, и читать ее подряд. Если подряд прочесть 600 страниц на английском, проблем с языком не будет.
Конечно, поэтический перевод практически не оплачивается, но есть правило: хорошо платят только за бескорыстное. В свое время я переводил Рембо, и с тех пор его переиздавали раз 20, то же — с Петраркой. И деньги за них идут до сих пор. У нас это называется «делать нетленку». Жить на литературу невозможно, кормить может только собственная проза, если писать два романа в месяц. Я пишу один роман в два года.
Я не считаю себя виртуозом в литературе. В чем я, вероятно, мастер — так это в умении находить людей и то, что им будет интересно, — такой литературный сводник. Мне кажется, это главное, что я в жизни делаю. Вот есть Ирина Скворцова-Фещенко. Она живет в маленьком португальском городе, кандидат филологических наук, занимается у меня на сайте переводом. Как-то она меня спросила, кого ей перевести, чтобы и читателю было интересно, и ей самой. Я написал десяток португальских поэтов, которые не переводились на русский, в том числе «португальского Верлена» — поэта Антонио Нобре. Теперь жду, когда она закончит книгу, чтобы скорее отправить в типографию. Это такое очарование, такая меланхолическая поэзия страны, которая утеряла мировое значение. В первую десятку самых непереводимых слов мира — вроде русской «тоски» — входит португальское слово saudade. Кроме меланхолии, печали и сплина оно означает еще и тоску по утрате величия родины, по последнему великому полководцу королю Себастьяну, который пропал во время битвы и, по преданию, когда-нибудь вернется — одно слово вмещает в себя столько, что его и переводить не нужно.