Атлас
Войти  

Также по теме

Ирина Ракобольская

Специалист по физике космических лучей — о женских авиаполках, ночных бомбардировках, актрисах, письме Сталину, написанном кровью на рубашке, научных экспериментах в метро и о том, почему война — не главное в биографии

  • 29762

22 декабря 1919 года — родилась в городе Данкове Рязанской губернии (сегодня входит в состав Липецкой области)
1920-е годы — семья переехала сначала в Смоленск, затем в Егорьевск
лето 1931 года — после смерти отца вместе с матерью переехала в Николо-Погорелое
1932 год — переехала в Москву
1938 год — окончила опытно-­показательную школу им. Радищева и поступила на физический факультет МГУ
октябрь 1941 года — добровольно ушла в армию; вошла в состав женской авиагруппы под командованием Марины Расковой
февраль 1942 года — назначена начальником ­штаба 588-го ночного бомбардировочного авиаполка на самолетах У-2 (в 1943 году полк получил гвардейское звание и был преобразован в 46-й гвардейский ночной бомбардировочный полк)
27 мая 1942 года — в составе полка прибыла на фронт
октябрь 1945 года — была демобилизована и вернулась на физфак МГУ
1946 год — вышла замуж за Дмитрия Павловича Линде
2 мая 1948 года — родился сын Андрей
1949 год — окончила МГУ
1950 год — начала работать на кафедре космических лучей и физики космоса физического факультета МГУ
21 мая 1951 года — родился сын Николай
1962 год — защитила кандидатскую ­диссертацию
1976 год — защитила докторскую ­диссертацию
2005 год — умер муж

Мой папа родился в Смоленске. Его отец был из рабочих, но дослужился до дворянского звания. Он умер, когда папе был всего год, и у бабушки, сиделицы в винной лавке, осталось семеро детей — два сына и пять дочек, — кроме которых она воспитывала еще троих детей своей сестры. Как они жили — я не знаю, но наверняка тяжело. Тем не менее мой отец поступил на физфак МГУ, окончил его в 1910 или 1911 году, и его отправили работать в маленький городишко Данков в Рязанской губернии, о существовании которого он до того и не знал. В Данкове папа преподавал физику в гимназии и там познакомился с мамой — она была учительницей русского языка.

Мамин отец был из породы Ломоносовых. Он был неграмотным, жил в селе под Данковом, где вокруг никто не умел ни чи­тать, ни писать, никому это было не нужно. А ему захотелось, и он начал потихонечку учиться. Потом украл у мамы деньги и отправился в какую-то школу под Рязанью, куда принимали бедных детей. Выучившись, он поехал домой и по дороге встретил бабушку. А она была такая красавица, что он сразу влюбился, женился и вместе с ней вернулся в Данков. У них родилось восемь детей — три сына и пять дочек. Детьми и всем хозяйством занималась бабушка, а дед рисовал, писал стихи, разводил пчел, делал скрипки, ставил спектакли в театре, руководил церковным хором и даже открыл в Данкове школу, которая носила его имя — Шевляковская школа. Все его три сына получили очень хорошее образование. Мама окончила школу и епархиальное училище и стала учительницей.

Мама с папой поженились, и в 1913 году родилась моя сестра Женя, а в 1919-м — я. Потом мои родители переехали в Смоленск. Папа преподавал, но семье там не жилось — не было квартиры, только какой-то подвал, и с бабушкой у мамы были сложные отношения. В это время в газетах появилось объявление о том, что в Егорьевске открываются вузы и туда набирают преподавателей. Мама с папой приехали в Егорьевск — но там так ничего и не открыли, и отец опять стал работать в школе, хотя ему очень хотелось в вуз. Поэтому, когда где-то в 1931–1932 годах по­явилось объявление, что по дороге между Москвой и Смоленском, в имении Николо-Погорелое, открывается вуз (Западный институт прядильных культур, открылся в 1930 году; с 1933 года — Западный сельскохозяйственный опорный техникум Наркомзема СССР. — БГ), папа туда написал, и его взяли.


Дед рисовал, писал стихи, разводил пчел, делал скрипки, ставил спектакли в театре, руководил церковым хором и даже открыл школу

В тот же институт приняли мою сестру, которая как раз в это время кончила десятилетку — это было очень важно, потому что детей интеллигенции в то время в вузы не брали, а сюда ее взяли как дочь преподавателя.

Женя с отцом уехали в Николо-Погорелое, а мы с мамой остались на некоторое время в Егорьевске, мы должны были при­ехать позже. Зимой мама поехала проверить, как они там устроились, сильно простыла и, вернувшись в Егорьевск, слегла. Мне тогда было 11 лет. Я ходила за продуктами, готовила, подавала маме, убирала за ней, а она меня учила, как чистить ку­рицу, как ее варить, вообще как что делать. Мне это было даже интересно — как игра. Когда мама наконец поднялась, ее брат, врач-уролог из Ленинграда, позвал ее в Железноводск, в большую урологическую клинику. И мы пое­хали на Кавказ. Но пробыли там недолго: через 13 дней мы получили телеграмму от сестры, что папа умер.

У папы был такой порок сердца, что од­нажды дядя, послушав его, сказал маме: «Люди с таким заболеванием живут только до 22–23 лет, не больше». Но благодаря маме папа прожил до 41 года. Она сама вела весь дом, никогда никаких претензий отцу не предъявляла — а папа только преподавал и дома делал какие-то передатчики, приемники… Умер он на берегу Днепра: он очень любил ловить рыбу, но никогда никого не вылавливал, а тут вдруг поймал какую-то щуку. Я думаю, что это было такое сильное переживание, что он рядом с этой щукой и умер.


Родители Ирины Ракобольской — Варвара Федоровна (в девичестве Шевлякова) и Вячеслав Афиногенович Ракобольские

Мы тут же сели в поезд и поехали на по­хороны. А после похорон переехали в Николо-Погорелое: там училась сестра, и возвращаться в Егорьевск нам не было никакого смысла. Мама пошла работать лаборанткой в физический кабинет, а я стала учиться в 4-м классе в школе крестьянской молодежи. Школа не отапливалась: мы все сидели в пальто, рукава натянуты на ладони — пальчики только торчат, — и чего-то там писали. Проучившись так четыре или пять месяцев, я заболела туберкулезом, и мне запретили посещать школу. Тогда мама связала мне какие-то безумные шерстяные штаны, стала давать по одному яблоку в день — и пустила меня на вольную волю. Чувствовала я себя неплохо, и так получилось, что почти всю зиму я просто каталась на санках. Мы плели такие круглые корзинки и обмакивали их в навоз и в воду, так что они покрывались со всех сторон льдом. Ты в нее садишься попой, пускаешь с горы, и она катится куда-то — они были неуправляемые. Это было удовольствие необычайное.

И тут — а это был 1932 год — начался голод. Кроме того, вуз, в котором училась моя сестра, перевели в Ленинград, сестра уехала, и мы с мамой остались в Николо-Погорелом вдвоем. И мы решили ехать в Москву. У мамы был знакомый, звали его, кажется, Александр Петрович Кузнецов, в Егорьевске он был нашим соседом по коммунальной квартире. До революции он работал ассенизатором и вместе с женой активно участвовал в революции. Он был такой красивый, деятельный мужчина. Когда рабочий класс победил, его сделали председателем райисполкома в Егорьевске, потом он стал в Москве каким-то не то министром, не то зам­министра. И он сказал маме: «Варвара Федоровна, переезжайте в Москву, я вам помогу». Благодаря ему мы получили комнату в студенческом городке, мама устроилась работать в детский сад воспитательницей. Потом нас выгнали из общежития, и тогда этот Александр Петрович отдал нам одну комнату в своей квартире — он как молодой деятель с большим опытом подпольной работы получил в Москве на Покровском бульваре шестикомнатную квартиру, а у него были только жена и сын — и что в этих шести комнатах делать, он не знал.

Александра Петровича потом послали работать в Сибирь и там в 1937 году посадили. Но это была плеяда людей, которые привыкли работать подпольщиками. Его жена сумела передать ему в тюрьму белую рубашку, он на этой рубашке кровью написал письмо Сталину и смог передать эту рубашку ей, а она привезла ее в Мос­кву на поезде. И здесь, в Москве, тоже по каким-то своим старым подпольным ка­налам передала рубашку Сталину. И Александра Петровича освободили. Он приехал в Москву униженный, побитый, потерявший весь свой огонь, весь свой пыл. Я была тогда маленькая, но я помню, как он рассказывал обо всем маме, показывал ей ноги в синяках. Дальнейшую его судьбу я не знаю — подошла война, и наши пути разошлись.

В Москве тогда жил мамин брат, Ваня, он преподавал в опытно-показательной школе имени Радищева и устроил туда меня. В школе работали старые, очень хо­рошие преподаватели. У меня там были проблемы только с немецким языком: когда я приехала, ребята уже что-то знали, а я даже букв латинских не знала, не могла ни читать, ни писать, ничего не понимала. Я мучилась до слез! Но наша преподавательница очень хорошо относилась к дяде Ване и помогла мне. У меня была очень хорошая память на стихи — я и сей­час помню стихов уйму. Когда проходили какого-нибудь поэта или какое-нибудь стихотворение, она обязательно меня вызывала к доске. Я выходила и с выра­жением читала наизусть. Вот до сих пор помню: «Wer reitet so spät durch Nacht und Wind?» — «Кто скачет, кто мчится под хладною мглой?». И она за это стихотворение ставила мне в журнал пятерку и больше меня ни разу за четверть не спраши­вала. Таким образом я кончила школу с пятеркой по немецкому языку, ничего по-немецки толком не зная.

В школе я ходила в драмкружок — играла донну Анну и хозяйку корчмы в пушкинском «Борисе Годунове». Очень мне нравилось! Однажды Вера Мухина, у которой сын с нами учился, увидела меня где-то и сказала: «Давайте я вас познакомлю с Андровской (Ольга Николаевна Андровская — известная советская актриса, преподаватель в ГИТИСе. — БГ), вам надо идти в театр». Но я сказала: «Не пойду». Понимаете, это было такое время, и мы были такие люди — все эти актрисы с завитыми прическами, с накрашенными ногтями и губами казались нам ужасно легкомысленными, все это было для нас ерундой.

Я очень хотела стать врачом. Но мама ни за что не хотела, чтобы я шла в медицинский: у нее брат и сестра были врачами, и она видела, как они мучились. Тогда я захотела на кинорежиссуру, но во ­ВГИКе в это время не было приема. Куда идти? Думаю: ладно, папа кончал физфак, пойду тоже — наверное, это интересно.


Начала учиться — ничего не хочу, ничего мне не интересно, все умные, а я дура, мне ничего не надо. И я пошла топиться в Яузе

При этом в школе я физику не любила. Вот по математике хорошо училась, а по физике учитель был какой-то запутанный… Поскольку школу я окончила на отлично, поступала без экзамена — подала документы, меня пригласили на собеседование. Помню, замдекана меня спросил: «Почему вы идете на физфак?» — «Потому что папа его кончал». — «Ну хорошо». И меня приняли.


Ирина Ракобольская (справа) со старшей сестрой Евгенией

Я очень хорошо помню, как впервые собрался наш курс — и я пришла в ужас. Все такие серьезные, разговаривают на научные темы, а я не понимаю, чего они говорят и зачем они это говорят… Начала учиться — ничего не хочу, ничего мне не интересно, все умные, а я дура, мне ничего не надо. И я пошла топиться в Яузе. Бросилась в реку с берега, сразу окунулась с головой и, наверное, вдохнула немножко воды, потому что у меня было чувство, что все, я утонула. Но я подняла голову, встала — а мне вода по колено. Я стрелой вылетела из этой воды на­верх — и тогда точно поняла, что я уже пережила смерть и больше никогда в жизни не смогу кончить жизнь самоубийством. Дома маме сказала, что меня мальчишки в Яузу столкнули. Так все дело и прошло.

Физика мне не нравилась, но я была очень активной и начала заниматься общественной работой — стала секретарем вузкома комсомола университета. Пошла в парашютный кружок. Прыгать с парашютом — такое незабываемое ощущение! Потом в пулеметную школу. Это был уже 1939 год: войны еще не было, но чувствовалась какая-то напряженность, было ощущение, что вот-вот что-то такое произойдет, поэтому многие считали, что нужно получить какую-то военную специальность.

22 июня нам оставалось сдать один экзамен за третий курс. В тот день я сидела у своей подруги Лены, и туда позвонил один наш приятель и сказал: «Девочки, включите радио, послушайте, будет выступать Молотов. Кажется, о войне с Германией». Почему-то я сразу заплакала — я была очень эмоциональной девчонкой. Прослушав выступление Молотова, мы тут же поехали на Моховую, в университет. В Большой коммунистической аудитории собралась толпа комсомольцев со всех факультетов, все говорили какие-то слова, а потом приняли решение, что комсомольская организация МГУ объявляет себя мобилизованной и пойдет туда, куда нас пошлет правительство. Сначала нас послали убирать сено в Рязанскую область, потому что все колхозники там были демобилизованы. Мы все лето жили в палатках, убирали сено, покупали какую-то картошку… У меня тогда было два друга — Миша Левин и Дима Линде, мой будущий муж. Когда мы приехали в колхоз, Мишка мне говорит: «Дима мне сказал, у нас на физфаке нет ни одной приличной девчонки, может быть, кроме Иры Ракобольской, но влюбиться в нее все равно нельзя». Мне так стало обидно — почему это в меня нельзя влюбиться? Ну и я, наверное, пококетничала с ним. После этого мы стали дружить втроем, ходили гулять — я посередине, а они вдвоем по краям. И я не знала, кто из них мне больше нравится.

Осенью начал работать университет. Москва в это время была в ожидании, что вот-вот придут немцы. Город был затемнен, эвакуировались крупные предприятия, должен был эвакуироваться университет. Мы каждую ночь дежурили на крышах, ловили «зажигалки», которые немцы кидали сверху. Девочек тогда на фронт не брали — только медиков, санитарок или радисток, так что мы стали учиться на медсестер. И вдруг 9 ок­тября 1941 года из ЦК комсомола в райком приходит телефонограмма, в которой на­писано, что объявляется добровольный призыв девушек в армию и нужно собрать 12 человек. Куда, что — ничего не сказано. Я обзвонила факультеты и сказала, чтобы все желающие на следующий день в 10 утра пришли в ЦК комсомола.

Народу пришло гораздо больше двенадцати. И знаете, из моих подруг никто не пошел на мой добровольный призыв — пришли многие, но не те, в кого я верила. С нами проводили беседу: почему мы хо­тим пойти добровольно, где наши папа и мама, не возражают ли они, чего мы умеем и так далее. Многих отсеивали — не дай бог, родители арестованы или еще чего-то. Я помню, у нас на биофаке училась дочка Евгения Самуиловича Варги, крупного экономиста, академика, директора Института мирового хозяйства и ми­ровой политики. Ее не взяли, потому что она Варга — значит, нерусская. Но я была уверена, что меня возьмут, — во-первых, я очень хотела, во-вторых, я пулеметчица, да еще и прыгала с парашютом, к тому же комсомольский работник. Ну как же меня не взять? И меня сразу взяли, действительно.


Дом деда Ирины Ракобольской Федора Павловича Шевлякова в Данкове. Сгорел в 1936 году

Потом выяснилось, что накануне, 8 ок­тября, Сталин подписал приказ, по которому Марине Михайловне Расковой (летчица-штурман, майор, Герой Советского Союза. — БГ) поручили сформировать три женских авиационных полка. Перед этим многие женщины писали в правительство письма с просьбой взять их на фронт — и в конце концов Раскова это пробила. Летчиков среди девушек было много, и отличных — они летали в гражданской авиации, в аэроклубах, — а штурманов не было. И ЦК комсомола объявил призыв девушек, желающих пойти в армию, чтобы учить их на штурманов.

В это время Женя уехала в эвакуацию, а мама вместе с внуком, Жениным сыном Славкой, уехала в Данков, и я оставалась в Москве одна. Дяде Ване я сказала, что иду в армию преподавать физику в школах младших специалистов. Он еще сказал: «Господи, что, никого умнее вас не нашлось, что студентов третьего курса берут?»


Уже на следующий день мы пришли к зданию ЦК ВЛКСМ с вещами. Нам выдали обмундирование — шинели, сапоги, противогазы, шлемы. Это был кошмар — ведь специального женского ничего не было, так что нам дали мужские брюки, мужские кальсоны, здоровые мужские шинели; самые маленькие сапоги были 43-го размера.

Мы думали, что сразу же пойдем воевать, но нас посадили в теплушки и повезли в город Энгельс, в Энгельсскую военную авиационную школу пилотов. Ехали мы больше недели. В это время ехала вся страна: рабочих везли на фронт, с фронта вывозили технику в тыл, шла эвакуация, а тут — эшелон, в котором сидят какие-то девчонки. В теплушках стояли двухэтажные нары с матрасами, а между нарами в углу — ведро с крышкой для нужды и баки с водой. Мы почему-то называли это ведро Сережей, говорили: «Пойду к Сереже».

Наконец нас привезли в Энгельс. Мы вышли из поезда ранним утром, нас по­строили, обросших девчонок с грязными головами, в громадных шинелях, в неуклюжих сапогах, и зачитали приказ №1: всем девушкам постричься под мальчиков — «волосы спереди до пол-уха». Косы можно было оставить только с личного разрешения Расковой. Но кто же из-за косы пойдет к Расковой? Я до сих пор хожу с такой прической — волосы спереди до пол-уха.

Нас, студенток, всех определили в штур­манскую группу. Мы занимались строевой подготовкой, учились летать на самолетах… Меня, конечно, опять сделали комсоргом — я очень активная была девчонка.

Пока мы учились, у нас постоянно были хохмы, хохот. Три девочки организовали редакционную группу и стали выпускать стенгазету «Крокодил» — мы там рисовали и писали веселые стихи. И выпускали эти «Крокодилы» всю войну — наши по­други сгорали рядом, а мы продолжали шутить. Например, я писала письмо Диме, своему будущему мужу, а отправляли мы его милому другой девочки, а ее письмо отправляли Диме. И потом получали отве­ты: «Я получил от вас письмо — вы, навер­ное, ошиблись». И мы хохотали над ними! Ну девчонки, какая там серьезность


Ирина Ракобольская в Данкове

Первым из наших девушек сформировали полк истребителей, а уже вторым — наш (всего было сформировано три женских авиационных полка — №586 (истребители), №587 (пикирующие бомбардировщики) и №588 (ночные бомбардировщики); единственным полком, состав которого был полностью женским, стал 588-й, тот, в котором оказалась И.В.Ракобольская. — БГ). Всех разбили по должностям и сформировали штаб. Я была такая активная, что меня сразу назначили начальником штаба. Я пошла к Расковой и говорю: «Я хочу летать!» А Раскова мне ответила: «Я гражданских разговоров не люблю». 

Все. Я была совершенно этим убита. Это надо понять: все мои подружки в штурманской группе, а я — начальник штаба, заместитель командира полка. То есть я сказала — все должны делать; моя по­друга должна встать, когда я вхожу. А они не хотели. Катя Рябова сказала тогда: «Знаешь, я просто не могу слышать, как ты кричишь: «Рябова, ко мне!» Мне хотелось, чтобы я могла с ними и пошутить, и поговорить, и одновременно отдать приказ, который они бы выполнили. А так не получалось. Это было очень сложно! Первые дни я каждый вечер плакала. Так продолжалось очень долго, пока в наш полк не пришли новые люди, для которых я уже была настоящим начальником штаба. Тогда я научилась в перерывах между полетами гулять по аэродрому с Катей Рябовой и спрашивать, как она там кого любит, а потом кричать: «Рябова, ко мне!» — и она шла, как полагается.


Мужчины пока штаны наденут, пока им подадут машину, пока приедут на аэродром — у нас весь полк успевал один раз вылететь и вернуться

Однажды, когда мы уже готовились вы­летать на фронт, была очень тяжелая ночь, страшный снегопад, ветер, и во время учебного полета экипажи двух самолетов (четыре девушки) погибли. И я, как на­чальник штаба, должна была подать документы, почему это случилось, составить акты. Я еще ничего не умела, и тогда Раскова сама меня натаскивала. Так для меня началась война.

Наконец наш полк отправили на Южный фронт. Шло отступление. Наша пехота бе­жала неорганизованной толпой. Я видела своими глазами, как идет солдат, а рядом бежит женщина и хватает его за плечо, он от нее отмахивается, а потом у него из-за пазухи вылетает курица. Значит, он ее схватил там в каком-то селе и по­шел. Жить-то надо как-то. Немцы выбрасывали десанты в маленькие пункты: 10 человек десант — и все, уже пункт за­нят. И мы часто не знали, где наши, а где уже немцы.

Встретили нас на фронте очень агрессивно. Я помню, что командир дивизии, когда принял нас, сказал: «Боже мой, за что мне такое наказание? Южный фронт, от­ступление, ужас — и пришел полк девчонок, которые никогда не вылетали из прожекторов, не умеют во второй кабине двух человек возить. Вообще, они, может, хо­рошие летчики, но девчонки же…»

Сначала мы думали, что нам, девушкам, дают ложные цели, просто чтобы нас по­пробовать. Но один из наших экипажей не вернулся из первого же вылета. Поскольку никакой стрельбы не было, мы были убеждены, что девчонки повздорили или что-то сделали неправильно и разбились сами, никто их не сбивал. А когда кончилась война, из этого населенного пункта в «Правду» пришло письмо: «Во время войны, такого-то числа, над нашим селом был сбит самолет. Когда немцы ушли, мы прокрались к самолету и нашли там двух мертвых женщин — одну с такими-то во­лосами, другую с такими-то. Мы их похоронили, но не знаем, кто они. Объявите, пожалуйста, по стране, чтобы их опознали и их матери узнали, что они погибли, а не в плену у немцев, и смогли приехать на их могилу». Это письмо «Правда» сразу переслала нам. Мы отправили кого-то в этот поселок — и выяснилось, что действительно это были те наши две девочки.


Самолет По-2. На фюзеляже написано: «Мстим за Дусю Носаль».
Командир звена Евдокия Носаль погибла 23 апреля 1943 года

Ребята из других полков относились к нам сначала настороженно, называли нас «Дунькин полк» (командиром нашего полка была Евдокия Бершанская) и только смеялись над нами. Нам было так обидно — они-то обязаны были служить в армии, а мы пришли по зову сердца. И мы все время старались летать больше, чем ребята. Например, в чеченской станице Ассиновской было взлетное поле и рядом — большой сад. Мы хвостами затаскивали самолеты в сад, закрывали их яблоневыми ветками, чтобы нас сверху не было видно, и каждый вечер все экипажи шли и садились в свои самолеты. А на поле стояла разведчик погоды, которая каждые полчаса или час поднималась и смотрела, идет ли туман. Когда туман рассеивался, она говорила: «Все, можно лететь». И мы начинали боевую работу. А мужчины никогда не сидели в самолетах: в нелетную по­году они спали. Когда можно было лететь, их будили по тревоге — и пока они штаны наденут, пока им подадут машину, пока они приедут на аэродром, у нас весь полк успевал один раз вылететь и вернуться. Потому что они все делали по уставу, а мы хотели лучше, мы хотели доказать, что мы не Дуньки, что мы по-настоящему хотим воевать.

Летали мы на кукурузнике У-2, кото­рому потом дали имя его конструктора Поликарпова — и он стал По-2. Это был самый простой биплан, на котором учили летать во всех аэроклубах. Эти самолеты с начала войны начали использовать как связные, для вывоза раненых, для связи с партизанами, потому что они тихие, мед­ленные. Если погасить аэронавигационные огни, то его и не видно. Если его подобьют, он сядет, как парашют, — на опушке леса, на деревенской улице, в любом месте, потому что у него маленький пробег, маленькая скорость. И сбить его не так-то просто: если ему пробьют плоскость — то будет дырка, и больше ничего. Чтобы он загорелся, в него надо попасть зажигалкой — правда, тогда они тут же сгорали, потому что были деревянными.

Мы выпускали по одному самолету раз в пять минут — с включенными аэронавигационными огнями летать строем нельзя. Когда все экипажи вылетали, возвращался первый самолет, ему заливали бензин и подвешивали новые бомбы. На аэродроме всегда дежурил штаб: командир полка Бершанская и я или мой заместитель. Мы принимали доклады у приходящих экипажей — они нам рассказывали: «Я бомбила в такой-то точке, вот здесь стоят большие баки, очевидно, с бензином, отсюда стреляет такая-то зенитка, вот тут костры горят, вот тут десант высаживается, здесь катера подходят…» И мы уточняли цели следующим экипажам. И так всю ночь. За ночь мы успевали сделать больше вылетов, чем ребята. А по утрам мы все это обобщали и писали оперативную сводку — летали туда-то, бомбили там-то — и потом ложились спать, если оставалось время.


Мы воевали не за Сталина. Мы все понимали. Мы думающие были девчонки. Мы воевали за наших людей, которые погибали

Всего в нашем полку сначала было 115 человек, две эскадрильи. К концу войны у нас погибли 32 девушки, еще две умерли от болезней. И при этом, когда мы кончали войну, нас было 230. Вообще, в авиации обычно бывает так: полк выходит на фронт, за месяц его почти весь уничтожают, тогда оставшиеся один-два экипажа отправляют в тыл, дают им новые самолеты, переучивают летчиков, набирают новых людей — и они снова возвращаются на фронт. Но мы так не хотели — кто бы нам в тылу стал давать девушек? Мы делали все сами, прямо на фронте. Одновременно с боевой работой у нас действовала школа переподготовки. Мы своих штурманов переучивали на летчиков, техников — на штурманов, а на техников брали девчонок откуда-нибудь из села.

Однажды Вершинин, командующий 4-й воздушной армией, был у нас на партсобрании и сказал: «Девушки, вы самые красивые женщины в мире. Потому что настоящая красота заключается не в на­крашенных губах и глазах, а в том великом душевном порыве, с которым вы воюете за счастье нашей родины». Вот до сих пор помню. Это нас прямо потрясло тогда. И он стал нашему полку создавать славу. Командующие фронтами хо­тели посмотреть, что это за чудо — полк девчонок, которые летают лучше мужчин, делают больше вылетов и которых уже начали представлять к званию Героя Со­ветского Союза. А за вылеты на самолете По-2 к званию Героя Советского Союза можно было представлять летчика или штурмана, сделавшего более 500 удачных боевых вылетов. Удачных!

Когда началось наступление и мы пошли от Владикавказа на Кубань, иногда мы за­ходили в те же поселки, где стояли при отступлении.
И жители нам рассказывали, как немцы им говорили, что девушки, которые летают и бомбят, — преступницы и пошли на фронт, потому что им обещали снять за это уголовное преступление. Немцы прозвали нас ночными ведьмами. К тому времени братцы уже перестали называть нас «Дунькиным полком» и говорили «сестренки». А пехота нам писала «наши Маруси».


cлева направо: штурман полка Софья Бурзаева, начальник оперативного отдела Анна Еленина и начальник штаба Ирина Ракобольская

Однажды мы были на Тереке. Там очень долго стояла наша линия обороны, и одна летчица (мы не знаем кто, хоть и догадываемся) снизилась над Тереком и закричала нашим бойцам: «Какого черта вы сидите и не наступаете?! Мы летаем, бомбим вам здесь, а вы сидите на месте!» А сверху, когда убираешь газ, очень все слышно. И утром этот батальон поднялся и пошел в бой. Мы об этом ничего не знали, но по­том пришло письмо от командующего пе­хотой: «Найдите женщину, которая сверху кричала» — хотел благодарность ей объявить. В другой раз, когда мы стояли в Керчи, наш десант высадился в Эльтигене, и его отрезали от нас немцы. Мы летали, возили туда продукты, мины, письма, газеты, картошку. Когда этот десант вышел из окружения и проходил че­рез Тамань, они все говорили: «Девочки, спасибо вам!» Но туда летали и мужчины, и откуда во­обще они могли знать, что там были девочки? Оказывается, ребята прилетят, сбросят груз и улетят, а девочка снизится и по­кричит им: «Полундра! Лови картошку!», или там: «Алло! Куда мины?», или: «Мы вас приветствуем!» И командир той диви­зии потом писал, что эти веселые женские голоса из воздуха были для них дороже, чем бомбы, которые они привозили. Они только очень расстраивались, что мы картошку сбрасы­вали сырую — варить они ее там не могли, нельзя ж было костер зажечь.

Вернувшись из эвакуации в Москву, мама познакомилась с родите­лями наших одно­полчан. Они ходили друг к другу в гости: как получат от кого-нибудь письмо — идут рассказывать другим. Когда у нас в Керчи сгорела Женя Руднева, я написала об этом своей маме. А ее мама не получала никаких писем — ей боялись даже извещение по­слать, что Женя погибла. И Женина мама пришла к моей: «Не знаете ничего?» Мама потом рассказывала: «Я гляжу ей в глаза и не могу сказать. Я уже знаю, что Женя умерла, а мать не знает».

После войны к нам приезжал один испанский корреспондент и спрашивал: «Почему вы пошли на фронт? Вы ведь не обязаны были. Кого вы пошли защищать? Сталина?» Но мы воевали не за Сталина. Мы не несли перед собой его портрет и ни разу ни на самолетах, нигде не писали «В бой за Сталина!» Мы все понимали. Мы знали, что он убил всю нашу военную верхушку, расстрелял лучших главнокомандующих. Мы думающие были девчонки. Мы воевали за наших людей, которые погибали около Москвы и дальше по всей России, которых немцы убивали в душегубках. Мы видели эти душегубки в Краснодаре — это была санитарная машина, на которой нарисован красный крест. В нее немцы сажали наших раненых и пу­скали туда выхлопные газы. А трупы они потом выбрасывали куда-нибудь в ров. Мы знали, как немцы насиловали наших девочек, как они стояли в этих избах, ви­дели, что они делали с населением.

А когда мы вошли в Восточную Пруссию, мы видели наших солдат, которые в кармане носили записочку с адресом того немца, который стоял у него в доме, насиловал его дочь и убил его жену. Мы входили в Германию под лозунгом «Мы идем как мстители!». То есть нас призывали к мести. Но первое время мы вообще не встречали людей — они все ушли. В Восточной Пруссии были маленькие селения с прекрасно оборудованными домами; там я впервые в жизни увидела холодильник, это был 1945 год. Над каждой постелью висела большая репродукция Мадонны с младенцем. Мы увидели следы другой жизни. И все это опустело. На дороге, по которой мы шли, валялись детские коляски и летал перинный пух — очевидно, они уносили с собой перины. На горах стояли большие стада черно-белых коров, которые подыхали от того, что их никто не доил. Только в одном селе я однажды увидела немку, она лежала мертвая. Так было, пока мы не подошли к линии Данцига (после 1945 года — Гданьск. — БГ). Там были тысячи немцев.

Потом, когда наши вошли в какое-то большое поселение, где было много немцев, и стали их убивать и насиловать женщин, сверху срочно пришел приказ — никакой мести. Но мне рассказывали ребята из прожекторной команды, что да, находили женщин, насиловали их по очереди, одну, другую, третью — один, другой, третий. А я видела такую картину, которую забыть не могу: мы ехали по дороге, и на повороте стояла большая служебная машина, и рядом с ней — бабка старая, у нее еще на туфлях носы были так резко загнуты кверху… И наши бойцы слезли с этой машины — и все в нее стреляют по очереди. А она стоит, не падает почему-то. Ни крика, ни шума. Вот так они эту старуху и убили. В поселках много раз находили на чердаках повешенных детей и покончивших с собой бабушек — старухи вешали своих внуков, чтобы они не по­пали в руки советских воинов. Но если, когда мы садились обедать, к нам подходил немец, мы его кормили. И они относились к нам очень доброжелательно. Никогда я не видела у немцев никакой партизанской войны. Говорят, что это было, но я не видела. Так что разные люди были и по-разному относились и пострадали по-разному.


Начальник штаба 588-го авиаполка Ирина Вячеславовна Ракобольская

Когда мы были в Восточной Пруссии, к нам однажды приехал Рокоссовский вручать Звезды Героев Советского Союза. Ему любопытно было посмотреть — гвардейский полк, столько героев, и одни девчонки. Полк собирался в каком-то большом зале, командир полка Бершанская, Рокоссовский и еще человек пять генералов сидели в отдельной комнате, ждали. Я вхожу в эту комнату, чтобы доложить Бершанской, что зал готов, — и вдруг Рокоссовский встает, и все генералы за ним. Я ему говорю: «Разрешите обратиться к командиру полка?» — «Обращайтесь». Я обращаюсь. Они стоят. Потом он мне говорит: «Садитесь». Я села. И тогда они все сели. Ой, я думала, я помру. Они передо мной встали как перед женщиной. Я еще женщина, оказывается! Чтобы пе­редо мной вставал начальник штаба или там командир дивизии, — да что вы! А Ро­коссовский, маршал, — встает.

Когда война кончилась, нас отправили на юг, в немецкий город Швейбниц, который потом передали Польше. Я жила в пустом доме, хозяин которого бежал: его имя, фон Мультке, было написано на двери. В Швейбнице немцы очень нам помогали — отапливали нам комнаты, что-то приносили, многое для нас делали. Это поразительно, что люди, когда видят, что их не насилуют, не бьют, не убивают, не жгут, делаются совсем другими, добрыми.

В это время в Москве готовился Парад Победы. Все летчики со своими самолетами должны были участвовать в этом па­раде, а наземные части нашего полка — вооруженцы, механики, техники — остались в Швейбнице. И я осталась в качестве начальника этого эшелона. Тогда я пошла к Вершинину и говорю: «Поскольку тут у нас длительная стоянка, вы разрешили привозить жен. У меня нет мужа, позвольте мне привезти маму». Он сказал: «Привозите. У нас как раз летит в Москву самолет, пошлите кого-нибудь из ваших девочек, чтобы они ее привезли». Тогда мама в первый раз в жизни летела на самолете: «Ирина, такая красота, мы летели по Висле!» А с ней в этом самолете летела наш старший техник, и она мне говорит: «Ты знаешь, я думала, я умру от страха. Летчики перепили и хулиганили — летели так, что я думала, сейчас врежутся в берег, сейчас будет конец». Она сидела, дрожала, а мама моя восхищалась.

В 1945 году полк расформировали, и я вернулась в Москву. Мы все очень переживали, что будем делать в тылу, кому мы тут будем нужны — без денег, без образования. Мы не знали, где будем работать, как будем жить… И тогда я попросила, чтобы меня оставили в армии и направили в Военно-воздушную инженерную академию им. Н.Е.Жуковского, на первый курс. Дело в том, что возвращаться на физфак я не хотела; в академии работал Дима Линде, мой друг, — его, как всех физиков с нашего курса, в начале войны призвали в армию и направили туда для обучения — армии не хватало военных инженеров. Дима кончил эту академию, аспирантуру и остался работать преподавателем — и я думала, что, если буду там учиться, он мне поможет. Но мне ответили, что женщинам в армии делать нечего и пусть я возвращаюсь на свой факультет. Я до сих пор храню это письмо — получается, в войну я могла воевать, а на гражданке остаться в армии не могла.

Дима мне потом рассказывал, что в школе очень хотел быть актером. Но поскольку мы все считали, что актеры — это люди недостойные, которые думают только о се­бе, он решил, что сначала кончит гражданский вуз, а потом пойдет в Малый театр. И когда война закончилась, он туда пое­хал. В театре его посмотрели и сказали: «Мы тебя берем тут же, без всякого конкурса». У него оказался очень кра­сивый голос — хотя я его никогда не слышала, он при мне не пел, стеснялся. Но академия его не отпустила. Он проработал там до 60 с чем-то лет, а потом демобилизовался и пошел в гражданский вуз.


Комиссар Евдокия Рачкевич принимает у Ирины Ракобольской знамя полка,
для того чтобы передать его в Музей Советской армии, Швейдниц, 1945 год

Возвращаться на физфак я совершенно не хотела. Но в это время в Америке стали выпускать атомные бомбы, и на физфаке, чтобы быстрее выпустить своих атомщиков, срочно организовали группу по ядерной специальности и забрали туда всех физиков, которые закончили первые курсы и были на фронте. Мне прислали приказ: демобилизовать и направить в распоряжение академика Скобельцына (Дмитрий Владимирович Скобельцын — основатель Научно-исследовательского института ядерной физики МГУ. — БГ). Пришлось вернуться в университет. Я пришла в эту ядерную группу, сижу, ничего не понимаю — потому что все забыто, мы же хоть по отметкам учи­лись и отлично, но всегда шаляй-валяй, со шпаргалками, с подсказками. И очень хотелось спать: на фронте ведь мы работали ночами, а днем спали. А тут днем лекции, теплая комната, мягкий стул, лектор говорит — бу-бу-бу, что-то пишет, и я не могу, хоть рукой держи глаза, я засыпаю. И тогда я пошла к секретарю парткома Сергееву и говорю: «Евгений Михайлович, помогайте. Я не знаю, что делать. Я ничего не понимаю». Он говорит: «Мы сейчас тебя спасем». Через два-три дня было большое собрание комсомольской организации МГУ, и меня опять выбрали секретарем вузкома комсомола университета — и освободили от всех занятий. Отвечавший за наше отделение академик Илья Михайлович Франк побежал к секретарю парткома и говорит: «Что вы делаете? Они же по приказу главкома к нам направлены!» А Евгений Михайлович отвечает: «Я ничего не делал, ребята выбрали. Против ребят мы ничего не можем». И все, меня освободили от этого ядерного отделения.

Сразу после этого я вышла замуж за Ди­му. Мишку, второго моего друга, арестовали еще во время войны. В армию он не попал, потому что у него было очень плохое зрение. И они с другими ребятами, которые не могли пойти на фронт, собирались на Арбате, стихи писали, еще чего-то делали — и их всех посадили, потому что посчитали, что они на Арбате готовят убийство проезжающих там властей. После войны его помиловали (в рамках так называемой победной амнистии. — БГ), но жить в Москве не разрешили — сослали в Горький. И когда я вернулась в Мос­кву, мы с Димой, в отсутствие второго, быстро поняли, что поженимся. Мишка потом приезжал в Москву иногда, приходил к нам в гости — мы были друзьями.

Через год я забеременела. Дальше я име­ла продление на год из-за ребенка, продление на год из-за вузкома и потихонечку как-то за четыре года кончила эти два курса. Я сдавала экзамен тогда, когда все-все выучивала. Разбираться мне было трудно, я же все забыла. Помог мне Георгий Тимофеевич Зацепин, Юра, будущий академик, который в свое время учился на два года старше нас. Мы с ним дружили, и когда я заканчивала университет, он работал на полставки на физфаке. И я как увижу, что Юра принимает, — иду к нему сдавать. Однажды он меня спросил, какую я делаю дипломную работу. А меня отправили считать электроны на установке, сто­явшей под землей в метро «Кировская», и я там сидела уже с животом и спала: включу установку, она считает — а я сплю. Потом запишу результат, выключу и ухожу. Так собрался большой материал, а что с ним делать, я не знала. И Юра говорит: «Тебе надо посмотреть вот эту статью». Я посмотрела, опять пришла к нему, он опять советует: «Тебе надо еще вот это почитать». Я читала, потом снова приходила к нему… Он заставлял меня разбираться в физической сущности того, чем я занимаюсь. В результате я написала хорошую дипломную работу. Но без Юры я бы никогда сама ее не сделала.

Фактически меня в жизни сделали два человека: это Зацепин, который добивался от меня, чтобы я понимала сущность ве­щей, и Раскова, которая нам говорила: «Девочки, женщина может все! Вы чего-то боитесь? Почему? Если вы считаете, что вы правы, идите и добивайтесь этого».

Когда я кончила университет, мне предложили аспирантуру. Я отказалась — у ме­ня уже были два маленьких сына, и я считала, что сейчас должна отдавать им всю свою любовь, все свое внимание. Но преподаватель должен был заниматься и на­учной работой. И моя подружка посоветовала мне пойти дежурной на новую установку в Академию наук. Я пошла. А летом эта установка должна была переехать на Памир. Мне предложили поехать с ни­ми, и я все лето проработала на Памире (дети с мужем провели то лето у моей ма­мы в Данкове). Потом я вернулась в Мос­кву, надо было обрабатывать эти результаты, и снова Юра мне говорит: «Ира, по­кажи мне, что ты там получила». Я ему показываю. «А вот это, ты не знаешь, откуда?» — «Нет». — «А ты посмотри такую-то работу». Или: «Тебе надо разобрать вот такую-то методику». В конце концов я написала диссертацию. И мой второй руководитель, который взял меня на Памир, сказал: «Никогда не думал, что из такой ерунды может выйти такая красивая работа».


Летчики Наталья Меклин и Раиса Аронова и штурман Екатерина Рябова,
все трое — Герои Советского Союза, Польша, 1944 год

Прошло время. Мои дети подросли, женились, и я начала заниматься наукой. В это время в Америке один ученый получил необычный результат. Нам он показался ошибочным, и я решила его опровергнуть. Но для этого нужна была экспериментальная установка, а нам не из чего было ее сделать. Тогда я села и написала письмо в правительство, что так и так, я могу построить экспериментальную установку и с ее помощью доказать, что эти результаты неверны, но мне для этого надо 500 тонн свинца, раскатанного листами, 5 тысяч квадратных метров рентгеновской пленки, подземные помещения в Москве и проявочный центр… Я послала письмо в правительство, не по­казав его никому, кроме секретаря парткома Сергеева. И вдруг получаю ответ, что специально для нас будет выпущено все, что нам нужно. Я тогда вспомнила Раскову — чего бояться-то? Надо добиваться. Правда, помещение они нам дать не могли. Но я знала женщину, которая была тогда начальником Московского метрополитена. Я ей позвонила и говорю: «Помогите, нам нужно помещение на глубине ровно 10 метров, чтобы я могла по­ставить там 40 камер, каждая площадью 0,5 квадратных метра». И она мне нашла бывшее бомбоубежище на станции «Парк культуры». Войти туда можно было только с рельсов — и мы ходили туда по ночам, когда проезжал последний паровоз. В ре­зультате мы доказали все, что хотели, — и более того, этот американский ученый вышел на съезде по космическим лучам и сказал: «Я был неправ. Мы неверно по­считали грунт. Это была моя ошибка». Ни один наш ученый никогда в жизни бы не сказал: «Я ошибался».

Рем Викторович Хохлов, физик, который был в это время ректором МГУ, настаивал, что мне надо защищать по этому результату докторскую диссертацию. А я не хо­тела — меня и так весь университет знал, я пришла с фронта, была председателем женсовета, членом совета ветеранов, де­каном факультета повышения квалификации, членом большого ученого совета, свою лабораторию создала. На черта мне нужна эта докторская? И я ему говорю: «Рем, я не буду защищать. У меня силенок нету. Я же должна еще работать. Когда я буду делать эту диссертацию?» И он по­лучил разрешение, чтобы я защищалась без написания докторской, по опубликованным работам. И, получив звание доктора, я, как это ни странно, почувствовала, что что-то изменилось. Ко мне как-то по-другому стали относиться — несмотря на то что меня и раньше уважали.

Потом мне дали звание заслуженного деятеля науки Российской Федерации и заслуженного профессора Московского университета. Я делала эксперименты, ездила на все конференции по космическим лучам; работала заместителем завкафедрой. А потом у меня стал тяжело болеть муж. Он ослеп, с трудом ходил. И я его выхаживала и при этом читала лекции, ходила в магазины, готовила — все успевала делать. Когда он уже совсем не вставал и я не могла его ни поднять, ни переложить на другую кровать, врач, увидев, что положение действительно очень тяжелое, положила его в больницу, в реанимацию. И там он через 12 дней умер. Я уговорила директора клиники дать мне разрешение на посещение реанимации и три раза у него там была. В последний раз он уже ничего не говорил, но меня узнал — взял мою руку и поцеловал.

И ему, и мне было 86 лет. У меня было чувство, что все, я никому больше не нужна и теперь могу помирать. Как только его похоронили, я свалилась на кровать — не хочу ходить, принимаю какие-то успокоительные таблетки. От этих таблеток я забыла, как меня зовут и кто я есть на свете, вообще стала сумасшедшая. Тогда мой младший сын, Коля, отобрал у меня все лекарства, и без его ведома я ничего принимать не могла. Потом у меня как-то мозги просветлели, я стала чего-то сообра­жать и вижу, что я лежу. Что же, я не могу совсем встать? Тогда я начала себя за во­лосы вытягивать. Стала садиться, по квартире ходить, даже как-то в тепло выходила на улицу, сидела на скамейке. И я себя вытащила.


Сыновья Ирины Ракобольской и Дмитрия Линде — Андрей (слева) и Николай (справа)

В общем, так я прожила пять лет — то ничего вокруг не узнавала, то сама себя поднимала. За это время у меня изменилась психология — я больше не слушаю последние известия, мне все равно, что там делается. Волновать должно то, что ты можешь исправить. А если ты не можешь погоду изменить — ну и фиг с ней, что ты будешь, из-за нее расстраиваться? И так многие в жизни вещи: не можешь ты изме­нить, ну и сиди и не гляди. Так что я по­ставила свой телевизор на «Культуру» и смотрю только ее.

На кафедре мои функции замзавкафедрой выполняет один наш профессор, хороший парень. Он каждый вечер мне звонит и говорит: «Ирина Вячеславовна, у нас сегодня никаких новостей нету, все спокойно», или: «Галя заболела, у нее было то-то», или: «Как вы думаете, брать такого или не брать?» Мы с ним все обсудим, и я чувствую — вроде сделала какое-то полезное дело.

Один мой сын, Андрюша, живет в Америке, он известный физик-теоретик. А второй, Коля, здесь занимается психологией, он придумал новый метод лечения. У Андрюши родились два сына, а у Коли — две дочери и сын. Старшая его дочка вышла замуж за итальянца и сейчас живет в Италии, у нее двое детей — мои правнуки.

Дети моих однополчан создали совет де­тей полка. Они, как раньше и мы, собираются 2 мая в садике Большого театра, потом идут к Кремлевской стене, где по­хоронена Раскова, кладут ей цветы. Выпус­кают о нас какие-то передачи, делают книги, к ним приходят корреспонденты. А потом снимают кафе, идут туда, едят, выпивают, вспоминают, фотографируют. Из нашего полка сейчас живы пять человек, мы по телефону говорим. И из нас только двое по-прежнему ходят на эти встречи. А раньше было 50.

В 2002 году вышла книга «Нас называли ночными ведьмами», в который я и Наташа Меклин (по мужу Кравцова), старший летчик, вспоминали историю нашего полка. Потом я придумала сделать сборник стихов, написанных нашими однополчанами, — собрала их, и у нас на кафедре выпустили книжку. Это все — часть моей души. Я считаю, что войну надо помнить. Но жить ею нельзя. Она давно ушла. Не­возможно говорить только: «Ах, я воевала». А что ты потом делала? Лежала на полу? Кастрюли мыла? Или ты работала? Я всегда считала, что личность складывается из двух частей — войны и гражданской жизни.

 






Система Orphus

Ошибка в тексте?
Выделите ее мышкой и нажмите Ctrl+Enter