О бабушке из Петербурга
До пяти лет я жил в корейском городе Пхеньяне. С родителями. Там у отца была важная служебная командировка. Он был военным и работал в разведке. Вместе с товарищами ему было поручено посадить на свой бессмертный пост Ким Ир Сена. С работой он справился, но его все равно выгнали со службы. Потому что в войну он женился на моей маме — дочке арестованного и расстрелянного врага народа. Поэтому из корейского города Пхеньяна мы переехали жить в Питер.
Жить нам там было совершенно негде. Впрочем, в Питере жила отцовская мама, моя бабушка. Звали ее Лукерья Николаевна, и квартировала она в одной комнате огромной коммуналки. Невский, 5, квартира 8. Была эта квартира напротив Генерального штаба, а Генеральный штаб — напротив Зимнего дворца. В коммунальной комнате бабушки жили мы вшестером. Особенно запомнился коммунальный сортир — с перегородками на 20 толчков. Через каждые три перегородки стояли мраморные белые кариатиды, поддерживающие лепной потолок.
Бабушка прожила в этой квартире всю блокаду. Из этой квартиры она похоронила трех своих младших детей. То есть похоронила только первого: остальных сил уже не было хоронить. Кто-то помог ей как-то оттащить их вниз. В блокаду они сначала съели всю обувь и ремни, затем стали есть обои. Потом съели и все, что только можно было съесть.
Лукерья Николаевна была очень сурового нрава. Я помню, у нас дома варили щи: отец очень любил мозговые кости, он их высасывал, это был для него такой деликатес. И вот сидели мы за столом, хлебали эти щи, отец высасывал из костей мозг, а мне хотелось как-то поучаствовать в общей жизни. Я начинал что-то говорить и тут же без предупреждения получал оловянной ложкой в лоб от бабушки. Бабушка это делала с каким-то исключительным мастерством и коротко говорила: «Пока тебя не спрашивают, не лезь во взрослый разговор».
Вот такая была атмосфера: кариатиды, удар ложкой в лоб и память о тех, кто жил до нас в этой квартире.
О Пхеньяне
В Пхеньяне отец работал с Ким Ир Сеном. Поэтому я довольно хорошо знал Ким Чен Ира — теперь тоже Великого Кормчего. Этот Великий Кормчий был старше меня, но все равно все номенклатурные дети толкались вместе. Особенно во время парадов и демонстраций. Родители на трибуне приветствовали корейский народ, а мы за трибунами толкались.
В Пхеньяне у нас был роскошный дом в вишневом саду. Наружные стены у него были из шелка, а внутренние перегородки бумажные. Все внутренние стены сдвигались и раздвигались. Такой старый японский дом. И няня у меня была тоже японка. Звали ее, я до сих пор помню, Арита. И когда я через много лет снимал в Японии кинофильм, из меня вдруг стали вываливаться целые обороты японской речи. Видимо, это у меня в подсознании от Ариты осталось.
Я помню, как другая бабушка, мамина мама, Евгения Ивановна, приехала к нам в Корею и привезла мне совершенно изумительную игрушку: полосатую механическую кошку. Кошке нужно было нажать на хвост, и она сама ехала. Для того чтобы ей было куда ехать, мы с бабушкой открывали все стенки. Еще была у нас собака, замечательная немецкая овчарка по кличке Джульбарс. Потом Джульбарса внезапно забрали от нас в армию, и мы с моим старшим сводным братом бегали на закрытый полигон издали смотреть на нее. Мне было Джульбарса жалко, и я плакал.
Еще у нас был шофер, прекрасный человек по фамилии Уваров. У отца была служебная машина — американский, практически совсем открытый Willys. Даже лобовое стекло опускалось на капот. Уваров, помню, развлекался тем, что выводил машину на тротуар, сажал меня маленького за руль, придвигая кресло, и я как бы сам по себе ехал, приводя представителей корейского народа в ужас. Уваров шел рядом и крепко держал руль, но со стороны, наверное, это была страшная колониальная картинка, конечно: пятилетний шмаровоз прет на джипе по тротуару.
О любви к Сталину
Я очень любил Сталина и был глубоко ему предан. Сталин тогда еще был жив-здоров, а ленинградские зимы щедро заполнены белым-белым снегом. Такой снег был только при Сталине. Я и сейчас, когда зимой в Ханты-Мансийске вижу снег такой белизны, всем с радостью сообщаю: «Смотрите-ка, какой белый снег. Совсем как при Сталине».
Летом я катался в садике у Адмиралтейства на трехколесном велосипеде. Я был зверски худ, золотушный, в матросском костюмчике, и на бескозырке на ленточке было золотом написано «Смелый». Часть людей видела только часть надписи: «Сме...». Многие говорили друг другу: «Глядите-ка, смерть едет». От всего этого была какая-то беспричинная радость на душе: мол, какая у нас прекрасная Родина, в которой идет такой белоснежный снег, и все это потому, что есть у нас в белом тоже генералиссимусском мундире с золотыми погонами мудрый Иосиф Виссарионович Сталин. По радости эту картину ничего в жизни не перешибло. Я боготворил Сталина. И очень огорчился впоследствии тому, какая же он, в сущности, был поганая сука.
О зависти
Мне вообще почти незнакомо это чувство. Потому что как-то так все получалось, что время от времени завидовать нужно было мне. У нас в классе было всего человека четыре, у которых были отцы. Всех остальных поубивали на войне. А у меня вот отец был, и уже одному этому можно было завидовать. А также тому, что у нас было целых две комнаты в коммуналке, куда мы со временем переехали от бабушки, — хоть квартира была на шестом этаже и, разумеется, без лифта. У меня до сих пор от этого шестого этажа очень крепкие ноги (и этому тоже можно позавидовать).
Меня гоняли в магазин, где на витрине из банок крабов было сложено «Сталину слава!». Меня посылали, допустим, за колбасой, а на полках стояла красная икра, черная икра, буженина со слезой, на все это денег ни у кого не было. Хотя к тому времени никто, в общем-то, не голодал. Но призрак блокадного голода стоял за спиной почти в каждой семье.
О профессии
Сначала я хотел стать подводником. Мне нравились кинофильмы про подводные лодки и форма — кожаные регланы на широких неубиваемых молниях. Нравилось, что подводники вместо бескозырок носят пилотки, как они смотрят в перископ, перед тем как исподтишка утопить какую-нибудь огромную посудину, набитую самыми страшными врагами в любом количестве. На моей любимой киностудии «Ленфильм» был такой режиссер Лебедев, и мне ужасно нравилась его картина «Счастливое плаванье». Картина была про нахимовцев. Там запевали: «Солнышко светит ясно, здравствуй, страна прекрасная…», и меня это очень возбуждало. Недавно я рассказал об этом Жванецкому. А он: «Смотри-ка, со мной было то же самое».
О культурном развитии
У меня была очень простая, очень доверчивая, вполне, можно сказать, правоверная семья. Хотя теперь можно было бы и сказать даже, что семья была довольно убогая и недалекая. Тем не менее отец находил время почти каждое воскресенье водить меня в театр. Часто ходили в Пушкинский, ныне Александринский. Там, допустим, в раннем детстве я посмотрел «Оптимистическую трагедию», которую ставил Товстоногов еще до того, как он пришел в БДТ. Я до сих пор помню, кто там кого играл. Революционный полк куда-то уходил из Питера, в какие-то победительные революционные сражения, сцена крутилась, и за кулисы уходили волшебные картины Питера. Было ужасно грустно от этого прощания.
Еще мы ходили в Мариинский театр — тогда он назывался Кировским. Туда я ходить не любил, мне было скучно, но отец водил силком. Мы обычно сидели в ложе дирекции. Меня мало волновала оперно-балетная суета, зато страшно интересовало, кто какие звуки производит внизу в оркестре. Под нашей ложей были литавры. Я все следил за ними, а литавры почти уходили под ложу, и однажды, в середине представления, преданно следя за литавристом, я потерял равновесие и выпал из ложи, головой приземлившись прямо в литавры. Эффект был большой, значительный. В сущности, это и было моим театральным дебютом. Сейчас в Малом театре я намереваюсь поставить «Войну и мир».
О грустном
Как веревочке ни виться, а конец все-таки найдется: умер Сталин. Это было ужасное, невыносимо грустное детское событие. Ночью я вдруг услышал какие-то шевеления в соседней комнате. У стола сидел отец в очень белых кальсонах и белой нательной рубахе. Было темно, и он светился посередине темной комнаты, и я увидел, что он рыдает. Это, вообще-то, было невозможно, это как Маяковский писал: «Если бы выставить в музее плачущего большевика...» Еще никто не знал, а отцу уже позвонили и сказали, что Сталин умер. Я пошел к себе в комнату, сел за стол и в тетради в косую линейку стал сомнамбулически писать какой-то рассказ, чего, собственно, со мной никогда не бывало. Рассказ не имел никакого отношения к смерти Сталина, было там что-то вроде бы про подводные лодки… Но дело было не в этом. А в чем — я понял позже.
О книгах
Читать я научился очень рано и читал все что ни попадя. Я глубоко уважал толстые и непонятные книги. Помню, лет в пять читал Карла Маркса и сочинение Ленина «Как нам реорганизовать Рабкрин». Мне доставлял удовольствие сам процесс чтения.
Позже появились книжки, которые производили на меня какое-то другое впечатление. Например, я взахлеб прочитал «Белеет парус одинокий» Катаева. Еще, помню, я беспрерывно читал год или даже больше огромнейшей толщины том писателя Саянова. Там было что-то про летчиков. Как-то мне страшно нравилось эта история: куда-то они там взлетали, вылетали, какие-то у них были жены, любови, измены, а потом какая-то ничья жена вдруг неожиданно умерла от испанки, что меня поразило. Оказывается, грипп так назывался — испанка. Потом мне кто-то сказал, уже сильно позже, во времена либерализации и начального свободомыслия: «Саянов — известный писатель. Даже есть стишок такой: «Встретил я Саянова, Саянова непьяного. Непьяного Саянова? Нет, значит, не Саянова». Стих мне понравился.
А если про остальные эффекты от раннего чтения, то, конечно же, я стремительно двигался к тому, чтобы стать абсолютным идиотом.
О переломе
Он был внезапен. Однажды, прогуливая школу, я посмотрел фильм «Летят журавли». После этого у меня произошел странный и практически необъяснимый сдвиг сознания на 180 градусов. У меня с необыкновенной скоростью из головы выветрился образ любимого великого вождя, а также все эти подводные лодки, регланы, пилотки, нахимовское училище, солнышко светит ясное… Все аккуратно, нежно испарилось куда-то и стало таким ностальгическим облачком над головой. Между прочим, в самый ответственный момент подготовки в нахимовцы. Мне, по-моему, было лет тринадцать.
О врагах
У нас на Херсонской был задний двор. С соседскими дворами его разделяла высокая стена. По ту сторону забора были наши страшные враги. Лица врагов я никогда не видел, представить себе не мог, причину вражды не знал, но ненавидел страстно. Мы зверски перекидывали туда камни и бутылки, надеясь дуриком попасть в чью-то вражескую голову. Но однажды в голову попали мне, очень сильно, кровищи было на полдвора. Меня отвезли в больницу, перевязали голову бинтом. Вернувшись, я тут же, пошатываясь, пошел на задний двор и с остервенением стал лупить камнями через забор. Вот такая вражда была. Примерно то же самое у меня с врагами происходит по сей день.
О дяде
О поступлении
В 1962 году я поступил во ВГИК. У меня не было ни одного шанса. Да я и не собирался поступать. Я хотел посмотреть, как поступают. Поступил я туда, получив две двойки по специальности на экзаменах. Конкурс был — 300 человек на место. К тому же вышел приказ Хрущева никого не брать со школьной скамьи, а только с «жизненным опытом». Я помню, мама положила мне с собой одну китайскую нейлоновую рубашку, одни арабские трусы, две пары отечественных носков и четыре бутерброда. И я полетел в Москву на самолете Ил-18, с тем чтобы уже на поезде дня через три вернуться назад. Как-то так получилось, что до сих пор я в Питер не вернулся. Не подумайте, что это я про исключительность таланта. Это все только счастливое стечение обстоятельств, даже речи не может быть о том, что я кого-то там поразил или уникальностью таланта, или умственной глубиной. Просто иногда обстоятельства фантастически складываются в мою пользу.
О друзьях
Это, наверное, режиссер Лев Додин. Лева мой самый близкий приятель по школе. Мы с ним случайно 1 сентября 1951 года попали за одну парту в 167-й ленинградской школе. Сейчас мы время от времени видимся, и на меня до сих пор, когда я его вижу, несмотря на все его фантастические театральные заслуги, прежде всего обваливается запах детства.