О родителях и воспитании
У мамы была деятельная натура. Она знала, что не надо ждать милости от природы и жизни — мир вокруг себя надо создавать самому. Главное, что я унаследовал от мамы, — желание жить. Оно было у нас в крови. Я был толстым, конопатым, я заикался и все время пытался шутить. Потому что у нас дома считали, что шутить — это правильно. После очередной шутки моя первая учительница сказала: «Я тридцать лет отдала школе, но таких наглых глаз, как у тебя, Лунгин, я еще не видела. Выйди из класса». Так началась моя официальная жизнь. Мне было семь лет.
Из-за того что родители были очень хорошие и всегда вместе, мне приходилось внутренне отстаивать себя, свой мир, свое существование, свою значимость. Я очень много делал вопреки, шел своим путем, и шел с конфликтами. Меня много ругали, я много врал, проявлял характер, защищался. Я мог выяснять отношения с мамой до четырех утра, когда изможденный отец уже давным-давно спал.
В старших классах я таскал из дома книги и продавал их. Родители были щедрыми людьми, но почему-то никогда не давали мне денег. Стыдно мне за эти поступки, пожалуй, не было.
О няне
Няня Мотя появилась у нас, когда родители ждали меня. Девочкой она ушла из Рязанской области. Ее раскулаченных родителей — у них была лошадь и корова — отправили в Сибирь. Мотя была настоящим русским самураем с самоотверженным и непреклонным характером. Пожалуй, она единственный человек, которого побаивалась мама. За ней была другая сила и другая правда. Мотя во многом сформировала меня, мое понимание и восприятие мира.
Она вся состояла из преданности и любви, причем совершенно особой. В этой бесконечной любови и защите хозяйского интереса она была абсолютно непреклонна. Няня все время объясняла, что все не так, все плохо, что живем мы неправильно — бросаем деньги на ветер, дом полон людей... Она все время билась за «господское» добро и «господский» интерес — и билась она именно с нами. Прямо как Савельич из «Капитанской дочки», который ругался из-за заячьего тулупчика (кстати, кроме священных книг, Мотя всю жизнь читала по складам «Капитанскую дочку» и всегда плакала: «Машеньку-то как обижают…»).
Преданность Моти заключалась, например, в том, что белье нельзя было отнести в прачечную. Она обижалась до слез и говорила, что ее не любят и ей не доверяют. Поэтому у нас на кухне всегда кипел огромный медный котел. Няня, как штангист, рывком его поднимала, ставила на плиту и палкой мешала белье. Кухня тонула в дыму и испарениях. В этом было что-то макбетовское.
Каждое утро Мотя молилась с деревянным стуком головой об пол. А на Пасху в огромных количествах пекла куличи и запрещала нам ходить, когда поднималось тесто.
Когда я был маленький, Мотя кормила меня и приговаривала: «Вот умрут у тебя папа и мама, и пойдем мы с тобой, сиротинушки, по миру, хлеба просить. И пойдем мы к Ленечке Пинскому (Леонид Ефимович Пинский — профессор, шекспировед, близкий друг матери), и попросим мы: «Ленечка, дай нам хоть корочку». А он скажет: «А вот я вас палкой, палкой». И заплачем мы с тобой, сиротинушки, и пойдем дальше, к Анечке…» И так далее. В такой забавной, полуюродивой, былинной форме Мотя все время готовила меня к ужасу этой жизни.
«Вот умрут у тебя папа и мама, и пойдем мы с тобой, сиротинушки, по миру, хлеба просить. И пойдем мы к Ленечке Пинскому, и попросим мы: «Ленечка, дай нам хоть корочку». А он скажет: «А вот я вас палкой, палкой»
Мотя создавала особый мир и колорит. Она могла пришить к светлым трусам огромную черную суконную заплатку и, когда за столом сидели гости, выйти и продемонстрировать их: «Пашка, смотри, как я сделала! Хорошо, да?» Хотя прекрасно понимала, что не хорошо и что никто эти трусы никогда не наденет.
Между нами была какая-то особая любовь и связь. Студентом я приходил домой поздно, часто выпив, когда уже все спали — все, кроме Моти. Она встречала меня в страшной розовой комбинации, худая, с огромными длинными руками, с торчащими ключицами. Собрав пальцы в троеперстном сложении, она со страшной силой била себя в лоб и ругалась: «Пашка, собака облопанная! Когда же ты будешь хорошеньким мальчиком? Когда ж ты человеком-то станешь?» И она никогда не спала — во сколько бы я ни пришел. Мне ужасно жаль, что она умерла накануне начала съемок моего первого фильма «Такси-блюз» и так и не увидела, что я стал «хорошеньким мальчиком».
О доме детства
В этом доме я с рождения, а Лунгины живут в этой квартире с 1926 года. Это наш родовой замок. Когда-то этот дом казался мне огромным — у большинства людей были маленькие квартиры или коммуналки, а наша была непропорционально большой. А сейчас она как будто съежилась. Я даже удивляюсь: как здесь все помещались? Родители, я, брат Женя, нянька Матрена и многие другие люди.
О друзьях и гостях
У нас дома постоянно бывало много разных, интересных, непохожих людей. Меня никогда не гнали из-за стола. С самых малых лет я всегда сидел вместе с родителями и их гостями. Сильно заикаясь, я влезал во все разговоры, активно спорил. Наверное, это было очень смешное зрелище.
Я считал, что так и надо жить, по-другому нельзя, и всегда таскал сюда своих друзей. Родители это не только принимали, но и поощряли. Мама старалась сформировать кружок из моих одноклассников — она всегда их звала и приглашала. Ко мне приходил Толя Гершман, Юля Вуль (внучка Туполева), Лена Сюнербег — моя подружка, в которую я был влюблен (в старших классах у нас был благословленный родителями роман).
Вместе со мной и моими друзьями мама и папа ходили на байдарках. А потом, классе в 9-м, мама поехала с нами на Кавказ. Удивительно, насколько ребята были привязаны к моим родителям. У мамы с моими друзьями были свои отношения. Нельзя сказать что они были ближе, но они были лучше, чем со мной.
Когда мама и папа впервые поехали за границу (тогда еще «за границу» было с большой буквы «З»), мой друг Толя, который тоже тогда выехал из страны, первым делом поехал в Болгарию — увидеться с моими родителями.
О праздниках
Из-за того что я родился 12 июля, дня рождения у меня никогда не было: в этот день мы всегда были в отъезде. А Новый год и другие праздники мы, конечно, отмечали.
В декабре у нас был целый ритуал: мы с отцом покупали елку, потом на заднем дворе набирали ведро песка, куда ее ставили. Елки у нас всегда были со свечами, хотя все понимали, что это опасно. В какой-то момент праздника взрослые и дети перемешивались, вместе играли в шарады. Тогда в большой комнате между колонн висела занавеска, и получалось, что там — сцена, а на стульях и диване зрительный зал.
Сильно заикаясь, я влезал во все разговоры, активно спорил. Наверное, это было очень смешное зрелище
Еще, когда я был совсем маленький, во времена Вольфа Мессинга, у нас дома стали появляться то ли экстрасенсы, то ли гипнотизеры. К нам приходили гости, и эти дядьки отгадывали спрятанные и загаданные вещи. Потом эти люди бесследно исчезли.
О школе
Меня отдали во французскую спецшколу в районе Мещанских улиц. Она была первой, но называлась почему-то второй. Мама с детства мучила меня французским (отравив мне детство и обеспечив старость), поэтому я отлично знал язык.
Это было странное, официозное место. Я не мог вписаться, и с самого начала у меня начались конфликты.
Родители не дали мне совершенно никаких приспособлений для существования в «официальном» мире. Я пришел туда избалованным, непослушным и абсолютно простодушным существом. Мои конфликты в школе были как раз реализацией нестыковки мира домашнего с миром официальным. Мне приходилось себя отстаивать.
О будущем
Странным образом я никогда не задумывался о будущей профессии. У меня было просто огромное желание жить. Мне хотелось всего: любви, веселья, дружбы, новых знакомств. Меня разрывала эта энергия. Видимо, мамина. Я летел куда-то, как слепой снаряд, время от времени взрываясь.
После школы родители отправили меня заниматься математической лингвистикой. Я поступил в университет. Это был последний раз, когда я их послушался. Было понятно, что из меня такой же математический лингвист, как ящерица. Возможно, даже ящерицей я был бы лучшей. Интересно, как они это себе представляли? Что я буду тихо заниматься лингвистикой, жить с семьей на «Теплом Стане» и приезжать к ним по воскресеньям на обеды?
О книгах
Я рос как человек книги и слова, а не как человек кино. Я бесконечно читал мифы и сказания, «Илиаду», «Песнь о Нибелунгах», исландские саги... Для меня это было очень важным и волнующим. Потом я оказался в эпохе китайской литературы и поэзии. Случайно попавший в руки Чжуан-цзы был для меня некоторым путеводителем по жизни. Потом, конечно, был период стихов, когда я открыл Ахматову, Цветаеву и Мандельштама, который всех затмил и до сих пор остается моим любимым поэтом. А еще у нас дома были горы самиздата. И все это — машинописные листики, Мандельштам, Чжуан-цзы — существовало вместе, одновременно, бессистемно, бессмысленно. Но в то же время очень полноценно как-то уживаясь.
О кино
В кинотеатр мы ходили редко, а телевизора у нас тогда не было: мама считала, что отец перестанет писать, а я учиться. Поэтому в детстве я видел мало фильмов и очень любил ездить в гости к другу Толе, у которого как раз был телевизор. Я помню этот маленький экран, толстую линзу. Первым фильмом, который я увидел, был документальный «В мире безмолвия» Жак-Ива Кусто.
Лет в 15–16 я стал ходить в ДК МГУ на углу улицы Герцена (теперь Большая Никитская) и Моховой. Там я впервые увидел «Детей райка», которые произвели на меня оглушительное впечатление, и «Земляничную поляну» Бергмана.
За одну книгу могли отдать целую зарплату, а чтобы посмотреть фильм, ехали через весь город, стояли на холоде в очереди, пробивались, унижались и, наконец, оказывались перед экраном
Это было замечательное время: тогда книга и кино обладали абсолютной ценностью. За одну книгу могли отдать целую зарплату, а чтобы посмотреть фильм, ехали через весь город, стояли на холоде в очереди, пробивались, унижались и, наконец, оказывались перед экраном.
О больнице
Тогда было модно вырезать аденоиды и гланды — чтобы не простужаться. Мне уже надо было ложиться в больницу, когда вдруг оказалось, что у меня нет ботинок. У нас с мамой был один размер ноги, и она дала мне свои полуботинки — не очень мужские, но и не очень женские. И вот в палату, где лежал я и еще семеро мальчишек, приходит медсестра, молодая, наглая, веселая, и видит, что под кроватью у меня стоят те самые полуботинки, про которые мне мама говорила, что «они выглядят замечательно, прямо как французские». И медсестра — точно в таких же. Я помню, как она страшно торжествующе закричала, что у меня девчачьи полуботинки.
Видимо, у родителей действительно не было тогда денег. Хотя я помню, что мне единственному в палату приносили фрукты, в том числе бананы, которых в то время нигде не было. Ведомый заветами родителей, я начал раздавать их мальчишкам, и оказалось, что никто, кроме меня, не знал, что это такое и как это есть. Один мальчик откусывал банан прямо вместе с кожурой и говорил, что «эта гадость хуже картошки».
О лете
Когда мне было лет десять, мы решили построить в Рязанской области, на Мотиной родине, дом — для Моти и ее сестры. Несколько лет подряд мы ездили туда на две недели, на месяц. В первое лето, когда мы туда поехали, мама как раз переводила «Малыша и Карлсона». И я до сих пор помню эту комнату, залитую солнечным светом, помню, как мама и папа смеялись. Папа не знал языка, но он замечательно чувствовал слово, и многие фразы и шутки они находили вместе. Я помню, как появлялись «пустяки — дело житейское» и «мужчина в самом расцвете сил» и как родители читали это мне.
О радостном
У меня было омерзительно счастливое детство, настоящая волшебная жизнь. Какие-то радости были каждый день. Мне запомнилось, как из нашего дома впервые уезжал в Америку Некрасов. Помню радость этих сборов — такую радость, будто мы все едем в Америку. А когда Некрасов вернулся, он привез мне пластмассовую модель каравеллы Колумба, которая состояла из тысячи мелких деталек. И вот мы с ним вместе сидели, клеили паруса и переводили на них картинки.
О грустном
Вот не знаю: когда в конце 7-го класса меня выгнали из французской школы, это было грустно или нет? Наверное, это было унизительно, противно. Моего бедного отца, который никогда не умел общаться с официальными лицами, «развели». Ему сказали: «Мы будем про вашего сына говорить, а вы молчите, не спорьте — потом мы его оставим». Устроили целое судилище, собрали педсовет, с учителями и с детьми, говорили про меня огромное количество гадостей. В конце они обратились к моему папе: «Что же, вам даже нечего сказать?» — и выгнали меня из школы.
Я помню ощущение ужасного обмана и стыда, скорее даже за папу, что его так обманули, что он промолчал, оказался не таким сильным и умным, как мне казалось. Впрочем, нельзя сказать, что это было великим несчастьем. Осенью я пошел в новую школу, где в первый же день успешно подрался с парнем по фамилии Пушкин, и меня тут же зауважали.