Дмитрий Бак
— Что такое современный музей литературы? Какие у него задачи и функции?
— В случае с Литературным музеем мы имеем дело с некой пирамидой, в основании которой — богатейшие фонды, национальное достояние, собрание сокровищ, которым несть числа. А в вершине пирамиды — клише под названием «великая русская литература». При этом между специализированной научной, фондовой работой, понятной очень немногим, и экспозиционной деятельностью, которая предъявляет эти сокровища обычному человеку, существует огромный разрыв. Знаете, говорят, что многие женщины выходят замуж, рожают детей и умирают девственницами — то есть так и не познав некоторых радостей. Так и беседа о русской литературе: это либо разговор между профессионалами, понимающими друг друга с полуслова, но совершенно непонятный никому больше, либо заклинания, когда к 200-летию Пушкина цитаты из него развешаны на каждом столбе. И оживить это, сделать достоянием обычного человека — страшная проблема. Ни у кого нет вопросов, как экспонировать «Коронование Богоматери» Паоло Веронезе: как его ни показывай, оно как было шедевром, так им и останется и заведомо будет привлекать зрителей. Но что делать с книжками — многим совершенно непонятно.
— Филолог и менеджер культуры — это совершенно разные специальности. Кажется ли вам, что у вас есть необходимые компетенции, чтобы управлять и тем более реформировать такую большую институцию?
— Так сложилось, что я почти 30 лет преподаю: в разное время в общей сложности 17 лет я работал в школе, лет 10 преподавал в международном институте взрослым людям, получающим второе высшее образование, и все эти годы говорю о литературе со студентами — филологами и актерами. Поэтому мне известны объяснительные логики, рассчитанные на очень разных людей. Что касается менеджмента, в РГГУ создан Центр новейшей русской литературы, в котором порядка 20 проектов я веду лично, например проект «Траектория чтения» совместно с издательством АСТ, там собираются профессионалы и говорят о той или иной проблеме так, чтобы было понятно и обычным людям. Я популяризатор — к этому у меня лежит душа. Потому что два атеиста, убеждающие друг друга в том, что Бога нет, или два верующих, убеждающих, что Бог есть, — это абсурд. Ни в коей мере не посягая на фундаментальную науку, которой я тоже занимаюсь, я люблю обращаться к людям, которые говорят на другом языке.
— Что составляет Литмузей и что теперь оказалось в вашей компетенции?
— Государственный литературный музей — это своеобразное явление, не имеющее аналогов. Известно, что его создал Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич, большевик ленинского закала, который обладал даром коллекционера. Он собирал все, что касалось русской литературы, из российских архивов, брошенных усадеб, реквизированных хранилищ, из-за рубежа через послов. Его работа — это была огромная утопия. Процитирую вам одно из писем Бонч-Бруевича: «Все музеи, в том числе и наш, будут в самом скором времени переведены в одно грандиозное здание, которое только мир знает. У нас строится Институт мировой литературы, который будет занимать 28 гектаров. Здание будет железно-гранитное, шесть этажей вверх и два вниз. Емкость его рассчитана на 30 миллионов рукописей. Это здание предусматривает не только пожары, но даже нападения неприятеля, всякие аэропланные атаки и прочие гнусности. Я считаю, что постройка этого музея будет постройкой новых, нам современных пирамид…» То есть это было задумано как нечто глобальное, вечное, как пирамиды. Однако в 1941 году был создан Центральный государственный литературный архив, куда передали 3 миллиона дел. Архивный фонд, который собрал Бонч-Бруевич, был изъят, первоначальный замысел не был реализован. В 1960–1980-е годы концепция опять изменилась: в музей стали включаться филиалы: усадьбы, мемориальные квартиры — что, вообще-то, никак не вязалось с первоначальным утопическим посылом. В результате сейчас это очень разнородное объединение музейных предметов, коллекций, фондов и так далее. Есть коллекция негативов, фонд аудиозаписей, графика и живопись, фонд книг, основой которого стала библиотека Демьяна Бедного. И можно по-разному относиться к этому: то ли странная эклектика, то ли неисчислимые богатства.
«Дальше рутинно существовать на маленькую зарплату и безосновательно просить больших денег не выйдет»
— И что со всем этим теперь делать?
— Эта разнородность может и должна быть приведена в состояние органики. Мы живем в эпоху проектного развития. То есть каждая инстанция должна осознать свои достижения и недостатки и сделать какие-то предложения. Нужно развивать каждое из направлений. Дальше рутинно существовать на маленькую зарплату и безосновательно просить больших денег не выйдет.
— Какие это направления?
— Прежде всего, цифровые технологии. Интерактивность, доступность, перевод в цифру необыкновенно важен. Это требует серьезных вложений, но есть масса фондов, которые готовы спонсировать музейные проекты: фонд Потанина, Прохорова, фонд «Династия». Крайне важно развивать издательское направление, которое должно быть в первую очередь ориентировано на историю самого музея: она недостаточно изучена. Нужно публиковать материалы, которые хранятся в музее. Нужно развивать туризм. Почему прибывающие в Москву туристы заранее знают, что им нужно пойти в музеи Кремля, в Третьяковку и в Государственный музей изобразительных искусств, но даже не подозревают о существовании Литературного музея? Нужно привлекать инвесторов, менеджеров, которые бы включали музей в туристические маршруты. А не просто, как это сделано в одном из отделов, написать на сайте, что есть экскурсия на английском языке — а уж кто придет, тот придет. Никто не придет! Речь идет о ребрендинге русской литературы, об оживлении клише.
— Каким может быть новый бренд взамен бренда «великая русская литература»?
— В чем порок бренда великой русской литературы? Достоевский — великий писатель, Пушкин — великий поэт. Но для современников все было не так. Пушкина в Москве, например, не очень-то жаловали до 1826 года, считали легкомысленным. Человек, который брал в 1846 году в руки первый роман Достоевского «Бедные люди», не знал, что читает того самого писателя, который через 30 с лишним лет напишет «Братьев Карамазовых». А я так и вижу этого экскурсовода, который излагает гладкую историю продвижения гения от одной вершины к другой: «Вот, еще один шаг на пути…» Но как понять, почему вдруг Некрасов, пришедший почти пешком из Ярославской губернии в Петербург, с книжечкой стихов а-ля Пушкин, вдруг стал литературным коммерсантом? Как случилось, что в XIX веке у него было две репутации: народного заступника и человека, который забивает гвозди на задок кареты, чтобы крестьянские дети туда не вскочили, а в советское время осталась только первая? Историю литературы можно подавать только под знаком причинности, надо задавать вопрос, почему именно так случилось, что не гений вдруг стал гением. А найти ответ на эти вопросы можно исключительно на примере современной литературы.
— Это как?
— Очень просто. Вот многие говорят: «А где ваши новые Толстые и Достоевские? А вот эти ваши поэты, которые по литературным кафе тусуются, — это что, Гумилевы и Блоки?» Да, говорю я, вполне может оказаться, что это именно они. Ребрендинг литературы состоит в том, чтобы показать, как обычные авторы, те, которых сейчас почти никто не знает, вроде Евгения Водолазкина (финалист премии «Большая книга» 2010 года. — БГ) — это в будущем, возможно, великие писатели. Это и надо объяснять. И дело не только в каких-то презентациях книг, а в системном внедрении в сознание людей представлений о том, что великая литература продолжает быть, и можно почувствовать, насколько она велика, увидеть, как она создается, — и не на материале Пушкина, а именно начав с современности. Поняв, что происходит в литературе сейчас, можно иначе взглянуть и на Пушкина, и на Тургенева.
— Каким образом эти представления можно внедрять?
«Речь идет о ребрендинге русской литературы, об оживлении клише»
— В Литературный музей входит около десятка домов-музеев и музеев-квартир. Подобострастное отношение к быту и предметам, окружавшим того или иного великого писателя, свойственное многим их сотрудникам, представляется довольно сомнительным. Какая разница, какой ручкой кто писал?
— Пляски вокруг отдельных предметов, придыхание и пафос, конечно, никого не привлекают, тем более школьника, у которого перед глазами интернет. Другое дело, что сама бытовая культура — это необыкновенно привлекательный код общения, просто это надо правильно подать. Вот четыре строки из Фета:
На кресле отвалясь, гляжу на потолок,
Где, на задор воображенью,
Над лампой тихою подвешенный кружок
Вертится призрачною тенью.
Вот вы понимаете, о чем здесь речь? Это керосиновая лампа, сверху иголочка, а над ней абажур с нарисованными какими-то фигурками, и под действием теплого воздуха он вращается, отчего по стенам бегают тени. Не представив эту лампу, ничего нельзя понять в этом стихотворении, одном из моих любимейших. И дальше рождается вот такая ассоциация:
Зари осенней след в мерцанье этом есть:
Над кровлей, кажется, и садом,
Не в силах улететь и не решаясь сесть,
Грачи кружатся темным стадом...
Почему зари? Она того же цвета, что и язычок пламени лампы. Почему грачи кружатся? Потому что тени бегают по комнате — а никаких грачей нет, он просто на потолок смотрит. Это вершина русской лирики, простите за пафос, и об этом нужно уметь рассказывать. «Ты, Моцарт, Бог, и сам того не знаешь. Я знаю, я», — говорит Сальери у Пушкина. Вот я — Сальери, который умеет объяснить, что такое Моцарт.
— Обновить музей невозможно, не обновив и не омолодив состав сотрудников. Видимо, вам придется увольнять пожилых, заслуженных и, скорее всего, полунищих сотрудников, которые сейчас работают во всех отделениях. Похоже, что это ситуация, в которой нет хорошего выхода. Что вы будете делать?
— Есть выход. У меня нет репутации человека, который рубит с плеча, — и, надеюсь, не появится. Я не собираюсь увольнять людей по какому-то определенному признаку: возраст, темные глаза или еще что-то. Просто будет предложена такая программа и такой ритм существования музея, которые станут пробным камнем для каждого. Соответствующие должностные инструкции будут выпущены и утверждены. К примеру, регулярная электронная коммуникация между сотрудниками будет обязательной — возможно, для кого-то это станет непреодолимым препятствием. Тогда он сам должен будет понять, что это больше не его дело. И министр прав, когда говорит, что нигде в мире не позволено, чтобы государство поддерживало учреждения, в которые надо приходить раз в неделю и за полкопейки заниматься тем, что нравится тебе самому.
— Хотя музей федерального подчинения, тем не менее он базируется в Москве. В этом смысле вы оказываетесь в контексте реформ, которые проводит сейчас Сергей Капков в разных московских культурных институтах. Очень часто назначение нового молодого начальника сопровождается скандалами и переживается многими болезненно. Как относитесь к капковским реформам?
— Здесь не будет скандала, я не дам его раздуть. Ведь дело не в том, опасно электричество или нет, а в том, как его использовать. Если совать два пальца в розетку или в микроволновке сушить болонку, то будет худо, и болонка погибнет. Совершенно правильная установка на так называемую эффективность и инновационность может быть позорно погублена — то ли молодым руководителем, то ли немолодыми сотрудниками. Тот же Театр Гоголя в прежнем виде себя просто исчерпал. Конечно, я не профессионал в этой сфере, но я преподаю в Школе-студии МХАТ и вижу: театр сегодня может существовать только в том случае, если он создает какие-то творческие информационные поводы. И понятно, что есть режиссеры и театры, которые эти поводы создавать умеют, а есть точки на театральной карте, которые непонятно для чего и для кого существуют.
— Сейчас, судя по афише на сайте музея, там проходят такие мероприятия: «Музыкально-рукодельное дефиле «Шальные истории», или Гусар — питомец славы» — и тому подобные. В общем, очевидно, что это страшно закостенелое и немодное заведение. Но ведь старомодным людям тоже нужно где-то тусоваться. Может, пускай они там и остаются? А модные себе новые культурные центры построят?
— Я не говорю, что проекты, которые проходят в музее сейчас, будут беспощадно искоренены. Но важно, в какую систему они будут помещены. Если это просто возможность где-то выступить человеку, который когда-то был лауреатом какого-то конкурса, но сейчас у него нет аудитории, — такое тоже может быть. Однако это не может стоять в центре музейной политики. В центре должен быть ивент-менеджмент, направленный на современные события в литературе.
«Меня больше всего раздражают сегодня гуманитарии, которые бьют себя в грудь и твердят: дайте нам того и сего, потому что мы соль земли»
— Давайте поговорим о литературе в более широком контексте. За последний год произошло несколько громких событий, напрямую или опосредованно связанных с высшим гуманитарным образованием — попадание гуманитарных вузов в списки неэффективных, сокращение бюджетных мест на филфаке СПбГУ, объединение пяти гуманитарных НИИ в единый центр, изменения программы по литературе в старших классах...
— Ни один НИИ не был закрыт и закрывать их не планировалось, я входил в комиссию и знаю. Все они просто представили свое видение дальнейшего развития, отчеты, концепции и так далее. Какие-то были убедительные, какие-то нет. Другое дело, что на это была драматическая реакция некоторых сотрудников. Но вы же знаете, что легче всего противодействовать изменениям, допустив утечку и закричав «Ах, убивают!».
— В любом случае череда этих информационных поводов заставила ученых говорить о сужении гуманитарного поля в целом.
— Действительно, это общемировая тенденция, к сожалению. Современный мир технократический, он хочет видеть вещественный результат, а гуманитарные науки — это что-то абстрактное: самолеты выпускают не гуманитарии, и мобильные телефоны они не производят. Поэтому в современном обществе складывается иллюзия, что их можно вынести за скобки, сделать вид, что их нет. Но есть другая вереница логик: XXI век будет гуманитарным или его не будет вообще. Потому что гуманитарное — это то измерение, которое появляется в технологии с тем большей вероятностью, чем больше эта технология развита.
— Не поняла.
— Объясню. Клонирование — это технологическая проблема или гуманитарная? А интернет? Ядерная бомба? Человеческий фактор и гуманитарные проблемы есть буквально везде. Но изменилось взаимодействие менеджера и гуманитарного ученого. В советское время было привилегированное сословие ученых, включенное в систему Академии наук. Часть из них занималась идеологической лженаукой, но была и целая плеяда совершенно гениальных исследователей, которые не за страх, а за совесть трудились просто потому, что им это нравилось. Потом наступила эпоха брожения, поисков грантов, но там была та же логика: «Вот я уже занимаюсь какой-то интересной мне задачей — перевожу, например, текст с древнего языка — и ищу под это грант». А сейчас во всем мире пришла совершенно новая эпоха: есть люди, принимающие решения о государственном заказе на исследования — они хотят для страны «устойчивого развития», «экономики, основанной на знаниях» и всех прочих очевидных благ. Эти люди вопрошают: «Алло, кто это для нас сделает?» А на другом конце стоит ученый, который больше не может просто заниматься переводом своего древнего текста и надеяться, что за это его будут поддерживать. Есть понятная система оценки — публикации, индекс цитируемости, ученый должен теперь ясно предлагать, что он может сделать, и уметь внятно говорить на языке людей, которые принимают решения. И меня больше всего раздражают сегодня гуманитарии, которые бьют себя в грудь и твердят: дайте нам того и сего, потому что мы соль земли.
— Как вы относитесь к объединению русского с литературой?
— Плохо, конечно. Филология и лингвистика в современной науке — это разные планеты, сопряженные, но требующие разных логик, по-разному трещащие под натиском современных технологий. Трещит язык — читайте Максима Кронгауза. И трещит литература — литературный XIX век сегодня так же далек, как XVI. Что ребенок видит в книгах позапрошлого века? Непонятные ситуации, непонятный быт, непонятные характеры, непонятные ценности — и непонятный язык. Но рассказывать, как функционирует язык, объяснять, что нельзя бороться за эфемерный высокий язык против какого-то якобы низкого, — это отдельная задача. Литературу я преподаю всю жизнь. А русский язык я никогда не преподавал и не умею этого делать.
— Что вы думаете про список 100 книг, обязательных для школьного чтения, которые был создан по указанию Путина?
— На сайте Минобрнауки за подписью статс-секретаря госпожи Третьяк написано, что этот список может быть основой для формирования дополнительного круга чтения. «Может быть» — там это повторено раза три. Пока меня не заставили преподавать ровно это, он не опасен. Ничто не должно быть данностью, кроме классики. А к ней обязательно должна быть добавлена современная литература по причинам, о которых я вам уже говорил. Но будет ли это Сорокин и Пелевин или Улицкая и Распутин — пускай преподаватель сам решит.
Я бы научил литературе школьника, даже если бы пришлось два года читать всего две книги — например, «Анну Каренину» и «Евгения Онегина». Потому что количество и объект не имеют никакого значения. Имеет значение качество и способ преподавания.