Топография столицы много говорит о стране. Точнее, о том, как ее граждане «об себе» понимают и что считают для себя существенным. В центре Берлина, рядом с Бранденбургскими воротами (памятником прусским имперским амбициям), помещается сад гранитных блоков — памятник убиенным евреям Европы. В центре Рима, рядом с Римским форумом — символом республиканских добродетелей, — «пишущая машинка» Витториано — монумент в честь Виктора Эммануила II, первого короля объединенной Италии. В Хельсинки равно почетные места в центре занимают памятники Александру II, укрепившему финляндскую автономию в составе Российской империи, и Карлу Маннергейму — первому президенту и маршалу свободной Финляндии, отбившемуся от посягательств той же империи, но ставшей уже красной.
Центр Москвы до сей поры служил наглядной иллюстрацией российской исторической шизофрении. Бронзовый Жуков, долженствующий свидетельствовать победительную мощь нации, гарцует аллюром, неведомым лошадиной природе, поворотясь при этом крупом ко всем главным национальным историческим святыням, посреди которых красуется языческий зиккурат с мумией зачинщика самоубийственного для нации эксперимента.
Но, кажется, намечается новый вариант синтетической национальной идентичности. Лед тронулся по случаю недавно отгремевшего юбилея войны 1812 года.
Центр Москвы до сей поры служил наглядной иллюстрацией российской исторической шизофрении
Юбилеи вообще полезная вещь. Первым это сообразил папа римский Бонифаций VIII, объявивший юбилейным каждый 100-й год, начиная с 1300-го: паломникам, посетившим Рим в эти годы, предлагался бонус в виде полного отпущения грехов. Польза от этого для папской казны оказалась столь внушительной, что юбилейными вскоре стали объявлять каждый 50-й, затем каждый 33-й и, наконец, 25-й годы. Юбилеи светские также нередко приносят ценные духовные плоды. Празднование 100-летия Отечественной войны, например, сопровождалось, помимо молебнов, военных маневров и устройства благотворительных приютов, учреждением великого множества, как сейчас сказали бы, исследовательских грантов, на которые были изданы фундаментальные ученые труды.
От пышно отпразднованного этой осенью 200-летнего юбилея по свойству нашего клипово-гламурного времени в памяти публики останутся прежде всего весьма зрелищные, хотя и откровенно ребяческие забавы ряженых реконструкторов и казаков, имитировавших эпизоды Бородинской баталии. Между тем торжества, по всей видимости, будут иметь и долговременные последствия. Война 1812 года с периферии отечественной исторической памяти перемещается в центр, явно претендуя, за неимением лучшего, на роль интегративного образа для российского общества (попытка использовать в качестве такого интегратора Отечественную войну 1941–1945 годов полным успехом не увенчалась — в виду спорности весьма многих относящихся до нее щекотливых вопросов).
Топографически это уже произошло. Прежде из мемориалов Отечественной войны Москва довольствовалась филевско-советской избой, Триумфальной аркой и многострадальной панорамой Франца Рубо, располагавшимися хотя и на престижном Кутузовском проспекте, но все же — вдалеке от сакрального кремлевского ареала. Ныне постоянный музей Отечественной войны открылся в филиале Исторического музея (бывшем Музее Ленина, а изначально — здании Московской городской думы) на площади Революции.
Перемещение знаковое. Не будет поэтому большой натяжкой на основании конструкции музея попытаться вообразить контуры надвигающейся на нас с вершин властной вертикали национальной идеи.
Война 1812 года с периферии отечественной исторической памяти перемещается в центр
Начать надобно с констатации, что технически музей сделан превосходно, по последнему слову современной музейной науки, начиная от в высшей степени рационального и удобного членения на «функциональные зоны» (вход, гардероб и сортир, сувениры, экспозиция) и заканчивая грамотным расположением витрин, позволяющих круговой обзор предметов, и обилием мультимедийных средств. Все это техническое великолепие служит, однако, для донесения до публики образа Отечественной войны, весьма далекого от представления, какое в последние полстолетия достигла положительная наука. Посетителя ожидает новый микст из мифологем времен имперской России и сталинской холодной войны.
Если предельно схематично набросать эволюцию трактовок войны в России, то можно без большой натяжки свести их к трем типологически различным моделям. Первая была задана в рождественском манифесте 1812 года об изгнании неприятеля из пределов России. В нем государь Александр Павлович возлагал всю вину за развязывание войны на неприятеля, который, «подвигаемый алчностью завоевания и жаждою крови, спешил… ворваться в самую грудь Великой Нашей Империи, дабы излить на нее все ужасы и бедствия не случайно порожденной, но издавна уготованной им, всеопустошительной войны». Российский же император выступает исключительно страдательной стороной, вынужденной «с болезненным и сокрушенным сердцем, призвав на помощь Бога, обнажить меч свой…» В достижении победы манифест отводил решающую роль божественной воле, а еще один участник событий — народ — всего лишь честно исполнил свой патриотический и христианский долг, сплотившись вокруг престола. Поэтому победа — указывал государь — должна не породить гордыню и чрезмерные ожидания насчет изменения общественного порядка на французский свободный манер, но научить русских «быть кроткими и смиренными законов и воли исполнителями, не похожими на сих отпадших от веры осквернителей храмов Божиих, врагов наших, которых тела в несметном количестве валяются пищею псам и воронам!»
Во второй половине века концепция эта сделалась для изрядно модернизировавшегося русского общества не совсем удобна, особенно перед лицом возвратившихся по амнистии 1856 года из ссылки декабристов. И к концу столетия был совершен переход к той, которую широкая публика до сих пор лучше всего знает по роману Льва Толстого «Война и мир». В этой картине войны агрессивные завоевательные планы вынашивают обе стороны, а главная роль в победе отводится внутренне раскрепостившемуся в годину бедствия народу, движимому, однако, любовью не столько к Богу и государю, сколько к «отеческим гробам». В результате войны не только Европа была освобождена от узурпатора, но и мозги значительной части дворянства — от фанаберии русского превосходства во всем, даже в уровне развития «гражданственности».
Тогда многие задумались о необходимости радикальных перемен. Уже в октябре 1812 года, оставив Москву и расположившись лагерем под селом Тарутиным, молодые офицеры вечерами рассуждали, что распространение идей свободы и всеобщее разорение не может не привести к революции, а «революции столь же необходимы в жизни империй, как нравственные потрясения в жизни человека».
Посетителя ожидает новый микст из мифологем времен имперской России и сталинской холодной войны
Советская пропаганда, с одной стороны, вернулась к образу злокозненного Запада, единственного виновника войны, а с другой — продолжала вовсю использовать толстовскую мифологему «дубины народной войны», впрочем, дважды опрощенную: раскрепощение народа было доведено до гомерической картины самостийно действующих крестьянских партизанских отрядов (чего в реальности вовсе не наблюдалось), а возникновение тайных обществ будущих декабристов, считавших себя «детьми двенадцатого года», увязывалось не со знакомством с европейскими порядками, а исключительно с благотворным влиянием нижних чинов — тогда как, по отзывам многочисленных мемуаристов, в войну даже мужики распоясались до такой степени, что в оккупационном русском корпусе денщики требовали от офицеров к себе вежливого обращения, «зане в свободной стране обретаемся», а многие и оставались там, предпочтя свободную жизнь на чужбине рабству в отечестве.
В новооткрытом музее смесь компонентов старых схем обретается в небывалой прежде пропорции: православно-божественного и парадно-державного, как и европейской злокозненности, тут сверх всякой меры, народной верности престол-отечеству уже пожиже, а освободительного значения войны для русского общества нет вовсе.
Общая тональность задается роскошным «предбанником» основной экспозиции. Тут посетителя встречает грандиозная фреска академика Генрика Семирадского, представляющая, как святой и благоверный князь Александр Невский посылает папских легатов. Эта совершенно фантастическая сцена, как в деталях, так и по существу, видимо, должна укрепить несведущего зрителя в убеждении, что «Европа завсегда России гадила». Оправдание появления Семирадского в современной экспозиции дается чисто формальное — фреска украшала александровский придел в храме Христа Спасителя, а храм был воздвигнут в память избавления отечества от нашествия «двунадесяти языков».
Православно-божественного и парадно-державного, как и европейской злокозненности, тут сверх всякой меры
Про действительные мотивы катастрофического столкновения в экспозиции не говорится вовсе. Даже дотошный читатель справочных компьютерных экранов найдет лишь подробнейшее внешнее описание тильзитской встречи двух государей на плотах и только глухое указание на «соглашение о разделе мира» — но ни слова о существе и условиях этого раздела, нарушение которого обеими сторонами и закончилось страшной войной. О том, что обе империи, как и все империи, стремились к всемирному господству, прямым словом в экспозиции тоже не сказано — впрочем, внимательный посетитель легко о том догадается, поскольку обе империи держали в уме римский образец, хотя и в разных изводах, что довольно забавно проявляется в военной форме: некоторые шапки русских гвардейцев стянуты с триумфальных шлемов римских императоров, некоторые французские — с фригийского колпака.
От иных композиционных поворотов вообще берет оторопь. Так, превосходные архисовременнейшие интерактивные карты сопровождаются совершенно в духе сталинской эпохи максимой: «Страна укрепила свои западные рубежи за счет территорий, полученных после разделов Польши…», выводя таким косвенным образом из тени сущностное сходство Тильзитского мира с пактом Молотова — Рибентроппа.
Далее весь первый этаж отдан толстовской мифологеме «дубины народной войны», представленной полным комплектом верещагинских полотен, писанных в 1899–1900 годах по баснословным рассказам «живых свидетелей» без всякой сверки с данными науки. Народность, впрочем, и тут усердно дополняется державной пышностью — в результате чего мужики из лесной засады с известного верещагинского полотна «Не замай, дай подойти», кажется, с некоторым недоумением взирают на роскошный серебряный ковчег для хранения благодарственной грамоты, данной Александром I московскому дворянству, и золотую парадную саблю графа Александра Чернышева (накануне войны — резидента русской разведки в Париже, а после — главного следователя по делу декабристов, о чем, впрочем, на музейных бирках нет ни слова).
Есть тут и портреты «крестьян-партизанов», претендующие на историческую достоверность, но подписи при них явно застенчивые. Василиса Кожина, например, представлена как «легендарная предводительница вооруженных крестьян». В каком из двух допустимых по-русски значений употреблено здесь слово «легендарный» (то ли персонаж, овеянный заслуженной славой, то ли, напротив, — вымышленный), остается на волю зрителя в зависимости от его осведомленности (историки уверены, что второй смысл ближе к истине).
Для дотошных компьютерный экранный гид скажет прямым словом насчет «священного и отечественного характера войны»
Для дотошных компьютерный экранный гид скажет прямым словом насчет «священного и отечественного характера войны», уверяя, будто с первых ее дней «отношение к происходящему носило однозначный характер: нация была оскорблена нападением противника, попирающего традиции мироустройства». Между тем, ранее Смоленска русским военачальникам невозможно было и помыслить о генеральном сражении — в частности, потому, что дворянство «территорий, полученных после разделов Польши», встречало французов как освободителей. Популярный писатель Фаддей Венедиктович Булгарин, в николаевское время истово учивший русских людей патриотизму, был как раз из этих мест и воевал на стороне Наполеона. О чем не сказано.
Венчает экспозицию большая подборка победительных сувениров в стиле ампирного кича вроде «Стопы (большого лафитника. — БГ] с изображением трубящей славы, летящей над картой Европы» и изрядная подборка медальонов рисовальщика Федора Толстого, на которых сцены войны 1812 года изображены в римском стиле.
В общем, как говорил один из министров шварцевского голого короля, «богато и пышно». Булгарину бы, безусловно, понравилось, Денису Давыдову — едва ли, Сергею Волконскому и еще 65 его товарищам по декабрьскому восстанию, сражавшимся при Бородине, — точно нет.