Валентин Карелин и камень с карниза церкви Архангела Гавриила 1703 года
Александр Можаев: Я иногда читаю лекции по краеведению, но кажется, что это уже вчерашний день. Все сидят, слушают... А на наших занятиях — они проходят по воскресеньям в «Читалке» на Чистых прудах — люди вовлекаются в процесс: это такая однодневная выставка, где все экспонаты можно трогать руками. На каждом занятии мы берем найденные где-нибудь вещи, реконструируем стоящую за ними историю — и таким образом рассказываем о городе. Вот сейчас перед нами на столе лежит Манежная площадь. Там вроде как проводили образцовые раскопки, но на самом деле раскопано было всего несколько участков, а вокруг шел бульдозер. И Карелин шарился и подбирал вещи, которые оказались вне раскопов и грузовиками вывозились на свалку. Теперь мы сидим и думаем, как эти предметы могут заговорить: по виду это просто колотая посуда, а если рассказать, что это такое, вы офигеете. То есть мы приходим, выкладываем на стол какое-то битое стекло и непонятные железяки, выдаем слушателям исходные данные — где найдено и при каких обстоятельствах — и просим угадать, что это может быть. А затем вместе пытаемся восстановить историю этих предметов.
Валентин Карелин: Получилось, что в коробках, которыми у меня уставлена вся комната, лежат маленькие рассказы о разных страницах истории Москвы. Причем это очень цельные истории: несколько предметов, выплывших из одного слоя, говорят об одном и том же, как законченное произведение, и мы эту историю распутываем вместе с нашей любознательной, но неосведомленной аудиторией.
Вот у нас на столе лежит коробка с носиками от чайников. Они все были найдены в одном месте, на Манежной, и их там было очень много — это один слой, где практически не было земли, только сухой пережженный фарфор, очень хрупкий, как пересушенный сухарь, и довольно много оплавленных носиков. Как в одном месте, буквально в полукубе земли, могли оказаться сплошные чайники? Очевидно, был пожар, причем очень сильный, который заставил течь стекло, — когда горит один дом, все до такой степени не накаляется. Можно предположить, что это слой, оставшийся от пожара 1812 года. Почему так много фарфора? Видно, что это были очень дорогие привозные чайники конца XVIII века. «Общепитовских» чайных с такой посудой в Москве в то время, скорее всего, не было. Значит, это либо склад купца, либо магазин — хотя магазинов в нашем понимании на рубеже XVIII–XIX веков в России не было.
«Один раз рабочие, чистившие дно Водоотводного канала, выловили настоящую французскую саблю, бегали по набережной и играли в войнушку»
Можаев: То есть вы только слышали и читали об этом пожаре с детства — а тут вот он, у вас в руках. А вот другая коробка, в которой лежат не менее очевидные свидетельства событий 1812 года: по мемуарам известно, что, когда французы поняли, что нужно уходить из Москвы, они выкинули в Неглинку несколько возов ненужной военной амуниции, чтобы не оставлять нашим. Их тоже нашли рабочие, а не археологи и отдали Валентину за чекушку целую охапку шпор и кокард в идеальной сохранности. А в другой раз рабочие, чистившие дно Водоотводного канала, выловили настоящую французскую саблю, бегали по набережной и играли в войнушку — Карелин и ее сторговал в ту же цену. Почему я никогда не попадаю на такое…
Карелин: Я с детства что-то нахожу. У меня был приятель Паша Уваров, сейчас он член-корреспондент Академии наук. Он такой умник, а я был дворовым мальчиком. Классе во втором он решил провести раскопки у нас на Соколе, потому что уже знал, кто такие археологи. И вот мы вечером начали — прокопали сантиметров 30, а потом лопатки уткнулись в кирпич, дальше копать было нельзя. И тут меня мама домой позвала. Тогда Паша промерил пальцами глубину и сказал: «Вот здесь умер Ленин». То есть, по его подсчетам, мы докопались до 1924 года. А должны были дойти до Рюрика — если бы не злосчастный кирпич и не мама.
Можаев: Темой прошлого нашего семинара была иноземная слобода в Москве. В XVI веке в районе Шаболовки было немецкое кладбище. Несколько лет назад на это место приехал экскаватор. А потом знакомые Карелина гуляли с собачкой в окрестностях Петровско-Разумовского и увидели в канаве, засыпанной строительным мусором, камень с латинскими буквами. Они подобрали его, передали Валентину, он расшифровал надпись — и вот перед вами надгробие некоей Маргариты, вдовы доктора Гертке, 1585 года. Ту канаву засыпали землей с кладбища на Шаболовке, и это надгробие, объехав пол-Москвы, пришло к Карелину.
У меня мечта из всех вещей, собранных Валентином, сделать музей, сейчас мы ищем для него помещение. Но не такой, в котором все разложено по витринам. Все наши предметы найдены на обычных стройках, не имеющих статуса археологических раскопок. Любая из этих вещей для нормального музея — пустяк, который в лучшем случае лежит в запасниках или составляет какой-то фон для золотых изделий. А в центре нашей экспозиции может быть любая фигулька — носик от чайника, крышка, горлышко бутылки, потому что вокруг каждой такой штуки можно выстроить историю.
Карелин: Благодаря интересу к таким вещам возникают такие отношения с городом, которых сейчас уже почти ни у кого нет. У меня в школе лет 20–25 назад проблема была, чтобы не стырили, например, древнюю монетку, когда пускаешь ее по рядам посмотреть. А сейчас проблема обратная: ты приносишь фантастически красивый пиастр, говоришь: «Ребята, вот это пиастр, точно такой, как на афише «Пиратов Карибского моря». Подержите». А они: «Не-не, мы все видим». Желания потрогать нет. Недавно мы снимали с детьми фильм «Сортир как исторический источник». Это еще один комплекс находок, упущенный археологами и найденный в мусорном контейнере, — старая выгребная яма, вскрытая при реконструкции одного из домов в центре. Неожиданно она оказалась кладезем информации: в ней сплошным слоем лежала битая посуда. Видимо, в 1730-е годы в доме произошла какая-то мелодрама — скажем, люди сидели за очень богатым столом, и вдруг кто-то кого-то приложил мордой в тарелку. И скатерть вместе со всей посудой свернули и ухнули в отхожую яму. Китайский фарфор, голландские трубки с клейменым гербом Амстердама, потрясающие вещи, которые можно взять в руки, попытаться самим собрать предмет из осколков…
Можаев: Ну да, и когда мы на занятиях дали потрогать эти вещи и потом сказали, что они 200 лет в сортире пролежали, многие непроизвольно руки о штаны вытирали.
Краеведческое и экскурсионное дело очень мощно сдвинулось в последние годы. «Москва, которой нет» лет пять назад ввела жанр городских прогулок — мы начали именно гулять, ковырять пальцем стены, заходить за угол и искать то, что другие не замечают. В общем, как-то все оживлять. И теперь уже все так стали делать, от краеведческих экскурсий отбоя нет. Зимой у нас появились краеведческие лектории, потому что Москва — это город, в котором три четверти прекрасного на улице невозможно показать живьем: это либо давно отломали, либо оно за забором. А сейчас уже надо идти дальше, выходить на улицы и придумывать способы принести городу какую-то зримую пользу.
Александр Можаев и фрагмент экстерьера палат Долгоруких на Покровке 1720–1730-х годов
Москва — город, который как будто никто не любит. Деньги только давай, а чтобы слово доброе про нее сказать — нет такого. У меня есть свой специальный краеведческий фетиш, который я нашел на пепелище какого-то снесенного дома и который, мне кажется, это символизирует, — маленький белый обломок чашки с васильком, жалкий, покоцанный кусочек чего-то, что было красивым. Вот это то, что мы имеем в Москве. Ну, может быть, несколько таких кусочков. И нужно их все собрать вместе или хотя бы представить себе прежнее целое, чтобы понять, о чем этот город…
Карелин: На самом деле это такая мистификация — мы пытаемся сделать вид, будто этот город наш, будто мы в нем хозяева. Иногда выходит грустно, иногда смешно, но все-таки стоит пробовать двигаться в эту сторону.
Можаев: Этим летом на Патриарших группа случайно объединившихся товарищей восстановила найденную под краской нэповскую вывеску «Аптека». Я был уверен, что это невозможно. Но вдруг мы собрали 120 тысяч рублей. Вы видели, какая она красивая? Не было до сих пор ничего подобного в Москве. Любой человек может на своей улице поиграть в эту игру — и люди увлекаются. Даже директор аптеки, которой, казалось бы, это не нужно, втянулась в игру. Вот сидит в офисе какой-нибудь далекий от искусства дядя, а ты приходишь к нему и говоришь: «Слушайте, у вас такие красивые двери. Вы их собираетесь выкидывать, а если их помыть — с ними жить можно». Нужно просто попытаться это ему объяснить. Осенью на углу Покровки и Девяткиного переулка мы в порядке субботника чистили заляпанный краской фасад булочной из модерновой керамической плитки. Там также есть остатки старой вывески, а по бокам такие синие керамические квадраты; мы думали, что в них ничего нет. Но вечером, когда солнце садилось, косой луч упал на эти плитки, и вдруг проступило очертание рисованного, определенно дореволюционного кренделя — пустяк, а приятно. Москва как бы начинает отвечать, поддерживать беседу. И теперь хозяйка этой булочной пытается как-то договориться с охраной памятников о реставрации вывески.
Карелин: Москва очень интересна. В какой-нибудь европейской столице все понятно: это Нерон, это Наполеон, это готика. А в Москве попробуй пойми, где что происходило — все кувырком. Это очень странный город.
Можаев: Это, конечно, драма, что город вывернули наизнанку, но зато с ним играть интересно. Я когда-то был реставратором, и знаете, в Москве можно взять любой советский сарай, околотить штукатурку — и надеяться найти что-то замечательное. Например, берешь дом 1937 года на Тверской возле памятника Долгорукому — и вдруг в нем является потрясающий XVII век. Многим московским реставраторам снятся одинаковые сны: заходишь в подвал какой-нибудь панельной пятиэтажки в Черемушках и находишь там древние своды. Эта глубина — именно то, что отличает Москву от Питера. Там что снаружи, то и внутри, а у нас нужно ползать и вынюхивать — и сюрпризы никогда не закончатся.